— Если бы ты позволил Виттару…
От рыка Тора оглохла. А пес вскочил…
— Стой! Я ухожу. Вот. — Она осторожно наклонилась, хотя сердце колотилось, как безумное. — Это просто одеяло… Если не хочешь им пользоваться, хотя бы в дом ее перенеси. Там теплее.
Она попятилась, не спуская с пса взгляда. А он смотрел на нее…
Когда Тора достигла дорожки, на которой еще оставались размокшие бутоны вчерашних роз, очертания пса поплыли. Даже в пограничном обличье он был чудовищем.
Но жену свою нес бережно.
Он вошел в дом и в комнату, первую, которая попалась по пути. Гостиная. Но есть диван, достаточно большой, чтобы уложить девушку. И сама комната почти не пострадала.
— Платье следует снять, оно промокло…
Острые когти разрезали алую ткань.
— И растереть…
Тора принесла полотенца.
Одеяла.
И воду, которую пришлось отпить, показывая, что в ней нет отравы. Она предложила сварить бульон, но пес, вновь одевшийся в золотую броню, покачал головой.
А после отвернулся от Торы, словно ее не было, и завыл.
— Не знаю, — за дверью Тору перехватил Виттар, — выпороть тебя или расцеловать. Он мог тебя убить, понимаешь? Нечаянно… взять и…
Она сама поцеловала мужа.
Возможно, девушка выживет, и тогда у Виттара появится шанс объясниться с братом. Ради этого стоило рискнуть.
— Золотце ты мое…
Тора согласна. И еще ей нравится, когда ее на руках носят.
Я шла… протяжный собачий вой летел следом.
Мучил.
Умолял вернуться.
Но я шла. Упрямо. По узкой тропе, поросшей вереском. Было в нем что-то неправильное. Остановившись, я коснулась лиловых цветов. А они рассыпались. Родник, скользнувший было в ладони, вдруг отпрянул. Вода не была ни холодной, ни теплой, да и вовсе была ли она водой?
На ладонях осталась пыль.
— Здесь все ненадежно, — раздался знакомый голос.
Передо мной на тропе встала Мать-жрица.
Белое платье. Красная кровь. И нож в руке.
— Не бойся, я лишь хочу вернуть его. — Она и вправду протянула нож рукоятью вперед. — Возьми.
Отступаю. Пячусь, не спуская с нее взгляда.
— Эйо, Эйо… упрямая ты девочка. Снова бежишь? Куда? Оглянись.
Больше нет тропы, только вересковое море, по которому расползается белый, рыхлый туман.
— Я…
…я слышу собаку.
— Забудь о ней. Скоро она замолчит…
Наверное.
Но сейчас я все еще слышу эту растреклятую собаку. Ей так плохо…
— А разве тебе хорошо?
Здесь? Не знаю.
Ни холодно. Ни жарко.
Я как та вода, которая пыль. И смотрю на собственные руки, пытаясь поймать тот миг, когда они решат рассыпаться. Но ничего не происходит.
Только собака воет… пусть бы замолчала, мне стало бы легче.
Он ведь остался там.
А я — здесь.
И Перевала на сей раз не будет. Надо смириться. Сделать шаг… а потом еще один… и много-много шагов по вересковому полю, залитому туманами. Они подбираются ближе ко мне, не то ластятся, не то оплетают белесой творожистой сетью.
Шепчут, что я сама сделала выбор.
Сделала.
Отдала все, что имела. И жалеть не жалею.
Разве что самую малость — о потерянных днях, когда мы были рядом, но не вместе. О несказанных словах. И прикосновениях, которых больше не будет.
Собака воет.
И голос ее зовет вернуться. Он будто ближе стал… показалось? Нет.
Вот же… бестолочь.
Ему нельзя сюда. Я отступаю. Сначала нерешительно, и каждый шаг, который приближает меня к невидимому псу, лишает сил. Это место не желает отпускать меня. Но я не собираюсь слушать место.
— Зачем возвращаться, Эйо? — Мать-жрица не пытается меня остановить. Она просто идет следом. Вереск громко хрустит под ее ногами, будто не стебли травяные — кости ломаются. — Кого ради?
Пес плакал.
— Ты ушла из храма, испугавшись боли, но разве ее в твоей жизни стало меньше? Вспомни…
Помню.
Прятки на крышах и чужой враждебный город, где каждый человек виделся мне предателем.
Ворота и дорогу за ними, призрак свободы. И голод, отупляющий, выматывающий. Дожди и грязь… первые заморозки и белые пальцы. Подводы. Костры. Я пробиралась ближе.
— А они тебя прогоняли. Люди трусливы, верно? Сколько раз в тебя швыряли камнями?
Случалось и такое. Камни — не самое страшное, что встречалось на дорогах войны.
— Тебе приходилось обирать мертвецов… воровать…
Творожистый туман был влажен. Он оседал на ткани, пропитывая ее, делая тяжелой. Особенно шлейф. Волочившийся хвостом, он сделался неподъемен и прочно осел на острых копьях вереска.
— Тебе лгали. Тебя использовали. Пытались убить.
— Нож!
Рукоять была в крови жрицы, но меня волновало не это. Лезвие застряло в ткани.
— Так зачем ты бежишь, Эйо? Кто тебя ждет?
— Брат.
— Неужели? Разве он не обещал, что защитит тебя? Но чего стоило это слово?
Я режу, пилю, и металл со скрежетом раздирает шелк. Тяжело. Но если не справлюсь, останусь здесь навсегда.
— Король приказал, и… — туман отступает перед Матерью-жрицей, — и он отдал тебя. И отдаст снова, Эйо. Ты больше не нужна. Не женой. Любовницей — возможно. Игрушкой. Твой брат сам подыщет нужные слова, уговорит…
Отбросив нож, я цепляюсь за края разреза и рву шелк.
— Неправда. Брокк любит меня.
И любил всегда.
— Ты так уверена? — Мать-жрица облизывает узкие губы.
— Уверена.
Я ведь только сейчас поняла, что его бросили. Отец умер. А мать ушла, предпочла новую семью. Дед… дед был ворчливым и упрямым, наверняка требовательным. И Брокку вряд ли приходилось легко.
Он мог бы возненавидеть меня.
А вместо этого полюбил.
Он искал там, за Перевалом. И когда нашел, прятал в доме, хотя думал, что разведка идет по пятам. Или не думал о разведке вовсе.
Он сохранил ту мою детскую комнату. И создал новую, такую, которая понравилась бы мне, с большими окнами и подоконниками, на которых хватило места гиацинтам.
Он сделал для меня дракона.
— Но пойдет ли против воли короля? — Мать-жрица протягивает туману руки, позволяя целовать длинные мертвые пальцы.
— Не пойдет. Я не позволю.
Долги рода надо отдавать.
— Это очень благородно, маленькая Эйо… но надолго ли хватит твоего благородства? Одно дело — принять решение, и совсем другое — исполнять его… изо дня в день… ты готова?
Ей-то какое дело?
Еще надеется отговорить меня? Не выйдет. Иду. Сквозь туман, который становится вязким, плотным. Сквозь шепот, который стоит в ушах, заглушая голос пса.
Он все-таки приближается… идет навстречу.
— У меня есть Оден.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});