и холопами… И она попятилась от него, с искажённым от гадливости лицом, когда он с криком: "Ирина — прости!" — упал на колени перед ней.
Михалка же, не отставая от неё, пополз за ней всё так же на коленях и не своим голосом, чужим каким-то, но послушным, всё бормотал и бормотал: "Прости, прости!.."
— Бог тебя простит… — промолвила она и, отступая от него, упёрлась спиной в стенку.
Он схватил её руки, прижался к ним лицом и почувствовал, как от неё исходит холод, такой же, как от проруби, его несёт, он тянет, кровь леденит… И он чего-то испугался, вскочил на ноги и быстро сумбурно заговорил, что он не хотел этого, что всему виной она. Если бы не она, тогда бы окольничий был жив, потому что ему, Михалке, нет до Ивана никакого дела. А теперь они остались вдвоём, им никто не мешает, и он, Михалка, будет пуще жизни беречь и любить её…
И он стал целовать её. Она же не отстранилась, а только вяло, как во сне, тихо выдохнула: "Пусти…" И в этом выдохе было всё: боль, жизнь и приговор ему, влюблённому, преступнику…
А он всё суетился вокруг неё, прижимал к себе и старался согреть её огнём, что пожирал его внутри. Но её холод был сильнее, глубже. И он понял тщетность разбудить в ней что-нибудь живое и отступился от неё.
— Уезжать тебе надо. Немедля — на Москву! Не то доведёшь до греха… Ульянка, скажи холопам: пусть собирают госпожу! — хмуро бросил он комнатной девке и вышел из горницы.
С разрешения Димитрия, он проводил возок Годуновой до мест, где рыскали передовые разъезды Шуйского. Сам же вернулся назад в Калугу.
* * *
А в это же время, когда в Калуге происходили эти события, поздно вечером за крепостные ворота Дмитрова тихо вышла сотня донских казаков. За ними выполз обоз саней. Затем вышла ещё сотня всадников, среди которых броско выделялся богато одетый маленький щуплый гусар.
Это Марина покидала Дмитров и уводила с собой три сотни казаков и гусар из роты Мархотского.
Отряд вышел из города и повернул на юг. Лошади взяли рысью, и тёмная громада крепостных стен сразу исчезла в густых зимних сумерках.
Только теперь Марина вздохнула свободно, и к ней вернулась вновь уверенность. Она была опять вольной птицей. Рядом с ней были её верные донские казаки. Она могла ехать куда хотела. И напряжение последних дней отпустило её. Она почувствовала, как сильно устала. На неё накатила сонливость, и она стала клевать носом. Но тут же в сознании, разгоняя сон, зародилась тревожная мысль, что надо отойти подальше от Дмитрова. Здесь в любую минуту можно было нарваться на разъезды Куракина, которые уходили из острожка на перехват польских кормовщиков… Она ущипнула себя за руку, чтобы не заснуть. И ненавязчиво, как-то сама собой, всплыла в памяти вчерашняя стычка с полковниками Сапеги. И это сразу же разогнало остатки сна. Сердце у неё учащённо забилось от негодования, как бесцеремонно стали вести себя с ней люди. Появилась наглость у тех, кто ещё вчера не смел даже поднять глаза на неё. Она догадывалась и видела по красноречивым ухмылкам, что за её спиной о ней говорят грязь, не стесняются, как в Тушинском городке, так и здесь, в Дмитрове.
Вчера вечером к ней пришёл от Сапеги полковник Стравинский с гусарами и передал, что гетман волнуется за неё и не советует ей покидать крепость.
Марина уткнулась в пушистый воротник шубы и усмехнулась. Даже сейчас она не могла без улыбки вспоминать об этом надутом гетманке, как называла она про себя Сапегу… "У него не больше мыслей и чувств, чем под ржавым панцирем!" О том, что это всего лишь уловка, — и гетман хитрит, неумно, прямолинейно, — догадаться было несложно. И вчера она не сдержалась, возмущённо бросила в лицо его людям:
— Я не позволю ему спекулировать собой для своей личной выгоды! Идите и передайте — у меня есть три сотни казаков! И если дело дойдёт до этого, то я дам ему сражение!
"Какие злонравные люди! — с раздражением подумала она. — Все стремятся играть мной! Как смеют!.. Настанет время — всё припомню! Покажу, что я царица, а не дочь воеводы…
Нет той Марины! Умерла она. Вместе с Димитрием… Многие, многие поплатятся за свою вольность!"
— Кнутом, кнутом их! — вдруг громко, мстительно зашептала она, не замечая, что говорит вслух сама с собой.
Бурба встревожился, подъехал к ней, сочувственно спросил:
— Государыня, тебе плохо?!
— Нет, Антип, ничего! — ответила она, снова взяв себя в руки. — Спасибо, я не забуду этого: всего, что ты сделал для меня. В Москву вернусь — поместье дам. Одарю, щедро одарю!
— Да мы что… — смешался, залепетал атаман. — Мы ведь служим Димитрию не за подарки… Мы за государя стоим, за Расею…
Непривычный к таким разговорам, он смущённо кашлянул:
— Ты, государыня, пошла бы в сани, отдохнула. Ночь на дворе. Далече нам ещё. Поспи до Осипова[91].
"Хорошо, Антип, — сказала она, и ей стало спокойно среди этих неразговорчивых и с виду угрюмых людей. На какое-то мгновение у неё, холёной польской пани, проснулось что-то тёплое, человеческое, к окружающим её простым казакам, которые, она знала, если что-нибудь случится, лягут все до одного, защищая её. И она расслабилась, навалилась усталость, и ей захотелось спать.
— Только, как что — буди!
— Разбужу, разбужу, — добродушно проворчал атаман и громко закричал казакам: Стой!
— Стоять, стоять! — понеслось по колонне. — Бурба стоять кажет!
Отряд донских казаков остановился.
Бурба подъехал к саням, помог Марине сойти с коня, усадил её на медвежью шкуру, укрыл шубой её ноги.
— Ну, пошли! — подал он команду, снова взгромоздившись в седло.
Отряд тронулся с места и двинулся дальше на юг, обходя стороной Москву.
Вскоре Марина крепко спала, забыв о переживаниях последних дней. И во сне к ней вернулось её прошлое, казалось, уже забытое…
* * *
Самбор… Их усадьба… Она вошла в гостиную. Там, рядом с князем Константином и Урсулой, стоял какой-то невзрачного вида, коренастый молодой человек.
Взгляд по нему, мельком и равнодушно… "А-а, это один из тех!"
Да-да, таких, ищущих благосклонности князей Вишневецких в каких-нибудь своих начинаниях, она перевидала уже немало.
Князь Константин, заметив это её равнодушие к своему спутнику, с чего-то вдруг засуетился, закивал почтительно головой в сторону молодого человека: "Позволь представить — царевич Димитрий!"
Этим почтением он брал её вину на себя.
Теперь пришла очередь растеряться ей. Она оплошала,