Ибо увидел он там…
10
Увидел там Ярину.
Припав спиной к невысокой скале, она саблею отбивалась от зверюг, что нападали с трех сторон, и давно уж ее убили бы, да у них, видно, был приказ — панну Подолянку захватить живьем.
Валялись рядом с нею на земле коновки — деревянные ведра, в коих разносила панна во время битвы мирославцам воду и вино, и дивом дивным казалось, что доселе не порешила ее пуля иль не проткнула сабля какого-нибудь изувера.
Ее уж ранили где-то, да и убили бы уже, если б среди польских шляхтичей не признал кто-то сию панну, которая привлекала столь пристальное внимание самой конгрегации в Риме, жаждавшей отомстить панне Кармеле за упорство, за измену, за побег. Теперь беглянка была в лапах двух десятков бравых шляхтичей, которые окружили ее, застигнув невзначай, еще там, недалеко от Коронного замка, и оттеснили сюда, под эту скалу, — она была уже почти в руках сих панков, однако схватить ее они никак не могли: каждый из тех родовитых рыцарей, неосторожно приблизившись к украинке, мог, чего доброго, и голову сложить.
Уже стала она белым-бела, Подолянка, уже и сил не хватало, держалась только гневом, лютостью, упорством, кои сегодня и толкнули девушку так безрассудно выйти на поле боя с ведрами вина и воды.
Ярина еще держалась бы, пожалуй, когда б нежданно не увидела Михайлика, что пробивался к ней с косарями да борозенковцами, и почудилось, будто он только примерещился ей, тот голодранец, — она ведь так коварно предала его, оскорбила, с умыслом не признав нынче утром, — ей показалось, что она уже бредит, и Ярина упала без памяти.
Пробиваясь к любимой дивчине, коваль Михайлик тоже подумал было, что это сон, видение, но сон тот удесятерил его силы, и парубок, орудуя чеканом, посылал своего нового коня грудью на ворога, и рубил, и крушил, и ломал противника, и правда, точно во сне, одерживал такие диковинные победы, что и сам в них потом поверить не мог, хотя не очень-то и помнил, ка́к он прорвался к Ярине, ка́к подхватил ее с земли, отбиваясь от во сто крат сильнейшего врага, ка́к перекинул на седло сомлевшую панну, ка́к своим кричал, чтоб поворачивали скорее назад, за ним, прикрывая отход, — смерть была впереди и позади, а сорому — ни там, ни там, — надо ж было вывести из того пекла безоружных косарей, что попали в бой ненароком, с одними лишь косами в руках.
Прокладывая дорогу к видному издали малиновому стягу мирославского полка, Михайлик отбивался от остервенелых желтожупанников, держал на седле еще и панну, по-прежнему беспамятную, однако не забывал и про козацкую сотню, что так и теснилась вокруг нашего ковалика, коему косари да козаки обязаны были своим спасением, хотя сам он и не догадывался, что сослужил им такую службу.
Продвигаясь к своим, Борозенкова сотня хотя и теряла отдельных козаков, но не таяла, а, напротив, росла, оттого что приставали к Михайликовым воинам, отбившись от своих, все, кто головы сложил бы в этом пекле, кабы не Михайлик с товарищами, что тут и там появлялись нежданно в стремительном движении сквозь линию осады.
Однокрыловцы все дальше и дальше отступали от Коронной башни, и в городе опять, далеко где-то за пожаром битвы, зазвонили во все колокола, и желтожупанники да паны ляхи с татарами и наемные сербы, угры да немцы со всеми своими слугами пятились, отходили, падали, а когда вдруг, не выдержав натиска Мельхиседека с полком, Мамая с посполитыми, коих он повел в баталию, и той сотни, что так нечаянно возглавил коваль Михайлик и что так выросла, пока пробивалась к своим; когда вдруг там и тут вражьи лавы зашатались, дрогнули, подались, а разрозненные части мирославцев вновь соединились и с криками: «Слава! Слава! Слава!»— погнали ворога дальше, замолкли в тот миг и вражьи пушки, и ядра уже не летели в город через узкую горловину Красави́цы.
Над головой Козака с грустным клекотом снова пронесся сокол, и снова Мамай бросил ему словцо, и птица, услышав, взмыла ввысь, к самым тучам, и тучи двинулись прочь, словно бы сокол развеял их своими широкими крыльями, развеял тучи, что стояли меж людьми и солнцем, и так радостно брызнул свет, что даже затявкал на солнце Песик Ложка.
Мельхиседек, окровавленный, потный, с исцарапанным лицом, с обнаженною саблей в руке, с перначом за поясом, который поддерживал лохмотья, оставшиеся от архиерейской рясы, пан полковник давно уже тревожился о доле борозенковской сотни, ибо ему донесли, что сотник убит, а козаки вот-вот полягут все, не в силах проломиться сквозь неколебимую стену немецких рейтаров, и владыка, еще не ведая, что там делается в той сотне, однако видя, как грозно она пробивается к своим, понял: в бою стал у них кто-то во главе.
Разглядев наконец, что сотня Михайла Борозенко идет сюда под началом Михайла другого, владыка закивал парубку еще издали, а тот, взбудораженный всем, что ему довелось пережить за последний час, яростно поблескивал глазами и, отбиваясь от шляхты, остерегался, чтоб не задеть в пылу боя чеканом панну Подолянку, что так все и лежала в беспамятстве поперек его седла.
То и дело поглядывая на дивчину, подстерегая тот желанный миг, когда наконец Подоляночка раскроет очи, наш Михайлик дважды, а то и трижды едва головы не сложил, затем что глядел куда не следует, а не на ворогов.
Уже пробившись к своим, Михайлик дождался-таки той минуты, когда Ярина подняла ресницы, увидела над собой Михайлика, вспыхнула, загорелась, и хлопец ничего не мог в том первом взгляде разобрать, оттого что была в нем и радость, засветился он и досадою, загорелся там и жаркий гнев.
— Отпусти меня, — попросила Ярина.
Но борозенковцы с Михайликом уже приближались к малиновому стягу, под которым стоял Мельхиседек.
Епископ сейчас только видел, как неподалеку от него Михайликова сотня вырубила до единого немалый отряд крымчаков, что попались им под горячую руку, видел, как ловко и яростно рубился молоденький коваль, вот и был наш владыка немало изумлен, увидев, как Михайлик спускает с коня на землю панну Подолянку, коей отец Мельхиседек издали признать, ясное дело, не мог.
— Дядечка! — позвала Ярина и снова упала бы, если б не подхватили ее архиерейские челядники, сразу окровавив себе руки, потому что отчаянная девка вся была изранена да исцарапана.
— Лекаря! — приказал Мельхиседек.
А Подолянка, словно сквозь сон, позвала:
— Кохайлик!
Но коваля уже и след простыл.
Волной захлестнула его думка про нынешнее утро, когда панна от него отказалась.
Не хотелось ему слышать от нее и благодарного слова.
Он огрел плетью коня и скакал к своим измученным, покрытым ранами борозенковцам, что спешивались чуть поодаль.