У Штааля с первой минуты разбежались глаза. При входе в палатку он невольно отнес к себе часть почета, оказанного Розенбергу. Этот почет и общее расположение, блестящая своеобразная картина палатки с ее странным столом, заставленным бутылками, настроение пира перед боем, присутствие важнейших (после фельдмаршала) лиц командного состава (некоторых он знал в лицо, кое-кого угадал, других ему назвали) – все это вместе составило одно из самых сильных впечатлений его жизни. Он залпом осушил бокал, который ему, сейчас вслед за Розенбергом и совершенно так же, как Розенбергу, подал блестящий австрийский офицер, при этом представившийся и назвавший столь звучное имя, что даже неловко было ответить, пожимая руку, просто von Stahl (о том, чтобы сказать Stahl, разумеется, не могло быть и речи). От необыкновенного вина и ужина ему стало чрезвычайно весело. Он сразу отверг и признал несправедливыми жалобы и нарекания на австрийцев, начавшиеся с начала похода. Австрийцы были очень милые люди и прекрасные солдаты. Штааль не думал, что воевать так весело. Мрачный неаполитанский поход не был настоящей войною – и там ничего такого не было. Поэзия войны захватила Штааля. Для полноты его счастья не хватало только присутствия Суворова. Да еще он боялся, что, если начнется настоящий военный совет, его попросят уйти: надобности в нем как в переводчике, очевидно, быть не могло – все генералы говорили по-французски. «Отчего же все-таки меня гнать? – спрашивал он себя. – Что ж, я французам пойду выдавать их планы? Или я не могу, как другой, держать язык за зубами? Во всяком случае, если попросят уйти, то не одного же меня. Вот и этого попросят, блондина, он чином меня не старше, и тех, что в углу. Стыдного никак ничего не будет, не генерал же я, в самом деле, и не могу требовать, – утешал он себя заранее. – Хорошо уж – и еще как хорошо! – что до заседания здесь побывал».
Но удалять его никто не собирался. Настоящего военного совета в отсутствие Суворова, естественно, быть не могло. Тем не менее Мелас предполагал иметь серьезный разговор. Не желая тревожить молодежь (в это понятие у него входили люди сорока и даже пятидесяти лет), он некоторое время добродушно участвовал в общей застольной беседе. Затем, обменявшись несколькими словами с Краем, вышел вместе с ним, Розенбергом, Бельгардом и Дерфельденом, стараясь, чтобы уход их остался незамеченным. Это, разумеется, не удалось. Все переглянулись. Настала тишина: люди, державшие в руках общую судьбу, уходили. Только через несколько минут оживление в палатке стало такое же, как прежде.
Выйдя из палатки, генералы медленно стали ходить взад и вперед по роще, приноравливаясь к старческой усталой походке Меласа, который неторопливо и негромко излагал свои соображения. Он был так же, как Розенберг, недоволен планом завтрашнего сражения. Вернее, он находил, что настоящего плана вовсе не было. Фельдмаршал дал только несколько распоряжений общего характера. Многое оставалось неясным. Почти все должны были сделать Суворов и Край. Пятнадцатитысячный корпус, которым командовал Мелас, оставлен без причины в резерве, верстах в семи от Поццоло-Формигаро. Непонятна была и роль, отведенная испытанным дарованиям генерала (Мелас учтиво наклонил голову в сторону Розенберга). Вообще вызывает сомнения основная идея сражения: разновременная атака сводит почти к нулю преимущества численного превосходства союзников.
Розенберг, скрывая торжество, слушал критические замечания Меласа. Он был с ними совершенно согласен, но перед австрийцами, да еще в присутствии Дерфельдена, одного из главарей русской партии, не хотел осуждать распоряжения фельдмаршала. Бельгард с легкой усмешкой переводил глаза от одного генерала к другому и быстро определял тайные мысли и пожелания каждого: Розенберг метит на должность Суворова, Дерфельден стремится занять место Розенберга, Край хотел бы, чтоб его оставили в покое и дали ему возможность вернуться в палатку и там в обществе молодежи пить токайское вино и разговаривать о женщинах. Мелас больше ничего в жизни не желает, но уменьшает свою личную ответственность на случай потери сражения.
Дерфельден, рассердившись, остановился, как бы показывая, что он не обязан гулять по роще только потому, что это угодно австрийцам, и принялся горячо возражать Меласу. Фельдмаршал не любит посвящать других в свои планы, однако он, конечно, знает, что делает. На первый взгляд, правда, как будто трудно понять назначение сил Меласа и Розенберга, но, вероятно, фельдмаршал намерен ввести их в дело несколько позже, в разгар сражения. Дерфельден, собственно, не приводил никаких доводов. Сущность его возражений сводилась к тому, что, если Суворов что-либо делает, значит, так и нужно. Розенберг и Край молчали. Бельгард старательно раздирал по швам сорванный с дерева лист. Мелас слушал с учтивой улыбкой на своем бескровном лице. При виде этой улыбки горячность Дерфельдена слабела.
– Во всяком случае, перед Жубером открываются значительные шансы, – сказал, пожав плечами, Мелас, когда Дерфельден замолчал.
Дерфельден изумленно посмотрел на австрийского генерала: он не понимал, какие могли быть сомнения в победе, если войсками командует Суворов. Эту давно ему знакомую уверенность громадного большинства русских в непобедимости Суворова Мелас тотчас прочел на лице Дерфельдена и с насмешкой развел руками. В сущности, цель его была достигнута, по крайней мере, отчасти: в присутствии четырех свидетелей он высказал сомнения и сложил с себя ответственность за исход битвы. Честолюбие более не мучило барона Меласа. Он уже давно относился почти равнодушно к спорам, интригам, волнениям молодых генералов и даже к самой войне. По существу, он хотел лишь одного – закончить карьеру, не осрамив своего имени. Но, как честный солдат, Мелас все-таки не удовлетворился уменьшением своей личной ответственности и потребовал, чтобы кто-либо из генералов съездил немедленно к Суворову и передал ему доводы против плана сражения.
Дерфельден развел руками.
– Лучше всего вам же и съездить, барон, – горячо сказал Розенберг. Не выступая открыто против Суворова, он хотел искупить свое молчание и косвенно подчеркивал согласие с доводами Меласа, решительно отстаивая необходимость его поездки к главнокомандующему.
Мелас отказался: его войска стояли в семи верстах отсюда – он должен вернуться к ним немедленно.
– Тогда, может быть, съездите вы? – холодно спросил Розенберга Дерфельден, подчеркивая, что считает его, несмотря на его молчание, сторонником австрийских взглядов и не прощает ему этого.
– Покорнейше благодарю, Вилим Христофорович, – иронически ответил Розенберг по-русски, для того чтобы назвать нерусское имя-отчество Дерфельдена.
Поездка Розенберга не улыбалась не только ему самому. но и Меласу, который хотел, чтобы критика плана сражения исходила всецело от австрийского командования. На мгновение его взгляд встретился с беспокойным взглядом Края. Барон Мелас чуть улыбнулся, сжимая бескровные губы.
– Вам, генерал, – сказал он, обращаясь к Краю, – очевидно, будет неудобно высказывать доводы против диспозиции, которая отводит вам столь же почетную, сколь ответственную и опасную роль. По-моему, лучше всего было бы поехать графу…
Все облегченно вздохнули.
– Ну что ж, я не отказываюсь, если таково общее желание, – произнес с усмешкой граф Бельгард.
– Общее желание, – произнес Мелас, подтверждая ответной усмешкой скрытые мысли Бельгарда.
На этом совещание генералов кончилось. Любезно разговаривая друг с другом о здоровье, о том, как каждый намерен провести остающиеся часы ночи, они пошли обратно в палатку.
Розенберг разыскал Штааля и велел ему ехать с графом Бельгардом в ставку фельдмаршала. Там, после своего разговора с Суворовым, австрийский генерал должен был сказать Штаалю, остается ли в силе данное ему поручение.
3
Суворов почти не спал в эту ночь.
Весь день он, как и Жубер, не сходил с коня, объезжая полки. Но в отличие от французского главнокомандующего старый фельдмаршал нигде не произносил речей, хотя тоже останавливался перед каждым полком, созывал солдат и разговаривал с ними. Говорил он большей частью о предметах, не имевших отношения к войне, и почти всякий раз выкидывал какую-нибудь странную штуку или бормотал непонятные слова. Суворов знал, что войска считают его колдуном, и поддерживал эту свою репутацию. Солдаты были убеждены, что его не берет пуля, – едва ли не для укрепления в них этой веры он, без крайней необходимости подвергая опасности свою жизнь, выехал на виду у обеих армий далеко за передовые посты в поле. По тому, как льнул к нему под огнем сопровождавший его казак, по тому, как на него смотрели потом молодые новобранцы, Суворов видел, что его цель достигнута.
Десять часов, проведенные на седле, утомили старика. Лицо его стало еще бледнее обычного, вьющаяся прядь волос прилипла к середине высокого лба, жилы на висках слились со складками кожи, и тяжело обозначились морщины у носа, на губах и у подбородка. Последняя остановка фельдмаршала была уже почти у самой деревни Поциоло-Формигаро, где он собирался провести ночь. Здесь стоял один из его любимых полков. Он знал в нем в лицо многих старых солдат и, щеголяя своей памятью, вызывал их по именам, дружелюбно разговаривал со стариками, вспоминая прошлое каждого, – почти у всех у них было, впрочем, одинаковое прошлое. Спрашивал, из какой кто деревни, – некоторые после двадцати пяти лет с трудом вспоминали. У более молодых осведомлялся, есть ли баба, – он знал, что стариков лучше об этом не спрашивать. Кое-кому давал по кронталеру, других потчевал водкой из своей фляжки. Сопровождавший Суворова подполковник Кушников тоже иногда вступал в беседу, но с ним солдаты говорили без интереса и неохотно. У одного из стариков Кушников, подражая фельдмаршалу, отрывисто спросил: «Вот что, братец, скажи-ка ты нам, старина, за что мы воюем?» Суворов сделал гримасу: этот вопрос, по его мнению, совершенно не касался ни солдат, ни даже самого Кушникова. Услышав ответ, что воюем за веру, царя и отечество, фельдмаршал одобрительно кивнул головой солдату и еще раз сердито посмотрел на подполковника, который больше не вмешивался в разговор.