Жубер подумал о жене. За весь день не было времени о ней подумать. Он вынул из-под мундира медальон с ее портретом, хотел поцеловать, но не поцеловал. Он заставил себя думать о жене и вдруг через несколько минут, бледнея, заметил, что думает не о ней, а о том, как и кто ей скажет об его кончине. «Верно, Сюше напишет прямо отцу… Или министр пошлет нарочного в Pont-de-Vaux». О том, как его жена примет известие, о том, что она почувствует, Жубер не думал, не мог думать, хоть и сюда пытался направить ход своих мыслей. «Вероятно, она снова выйдет замуж через некоторое время», – подумал он почти равнодушно, вспоминая, что жены известных ему офицеров неизменно выходили замуж через два-три года, а то и раньше, после смерти любимых мужей. Эта мысль, которая накануне показалась бы ему чудовищной, теперь оставляла его холодным. «Директория мне устроит пышные поминки. Но в глубине души все они будут рады моей смерти. С тех пор как Бонапарт отрезан английским флотом в пустынях Африки, они больше всего боятся меня, моей популярности в войсках… Кто знает, уж не нарочно ли Директория поставила меня в такое положение? Почему Массена со своей семидесятитысячной армией не делает диверсии в Швейцарии, чтобы на себя отвлечь часть неприятельских сил? Почему восьмая дивизия была в таком безобразном состоянии?.. Почему сто двадцать тысяч солдат разбросаны по разным местам?.. Почему еще не прибыли резервы Серрюрье?..»
Мысли эти и прежде приходили ему в голову, но он тотчас их в себе подавлял. Теперь вдруг они его ужаснули своим беспредельным значением. Прежде он никогда не сомневался в правоте дела, которому служил. Французскую республику, свободу французского народа хотели задушить иностранцы, наемники Питта и их сообщники, изменники-эмигранты… «Пусть это избитая мысль, банальное ходячее выражение, но ведь это правда!» Однако наряду с этой привычной правдой теперь была и другая, непривычная. Теперь он ясно видел, что во главе Французской республики стоят люди, которым нет до свободы никакого дела, которые за власть и деньги готовы служить кому и чему угодно, которые не предают родины (если они ее не предают) лишь из боязни гильотины. Теперь он допускал, что и эмигранты – многих из них он знал лично, – быть может, не все отъявленные подлецы и предатели. «Они живут в нищете, тогда как Баррас нажил на революции миллионы. А наемники Питта?.. Суваров, как я, прирожденный воин, – разве Суваровым движет жажда английских денег? Или те казаки, которых он привел с собой, те венгры, кроаты, тирольцы, из которых завтра в муках умрет много тысяч, разве им Питт платит деньги, разве они слышали имя Питта?»
«Да, конечно, им не платят, но их погнали сюда насилие и произвол их деспотов, – ответил он себе. – Хорошо, а у нас? – тут же задал он вопрос, припоминая сцены вербовки рекрутов, расстрелы бесчисленных дезертиров. – Лучше моей армии нет в целом мире, но если завтра предоставить ей полную свободу, если ей объявить, что отныне воевать будут только добровольцы, а остальные могут вернуться в свои семьи и деревни, – может быть, оставшиеся составят одну дивизию… Нет, дивизии не составят… А я сам? Я начал войну простым солдатом, но что бы я сказал, если бы мне предложили воевать за родину всю жизнь рядовым, если б война не была для меня вместе с тем и самой ослепительной карьерой, о которой я не смел и мечтать до революции? Без наемников Питта, без их нападения на Францию, кто я был бы теперь? Я им обязан карьерой, я на крови, на несчастьях родины создал свою славу».
Справа от него, внизу, у самой подошвы горы, в Нови еще горело несколько огней на старой башне замка, по бастионам стены, которой был обнесен город, да еще в окнах некоторых домов: то ли это французские офицеры не легли спать или несбежавшие жители города. Впервые Жуберу пришло в голову, какой ужас, какие бедствия принесла армия жителям этого ни в чем не повинного края. Скаты горы и местами поля были покрыты виноградниками. Там, где растет виноград, народ всегда добр и радушен. Эта старая башня, эта чудесная городская стена свидетельствовали о древней, вековой, таинственной культуре. За предместьями внизу и на холмах были разбросаны домики, окруженные садами, обнесенные стенами. Еще утром и накануне оттуда уходили люди, унося и увозя добро на тележках (он знал, что их грабили в тылу, несмотря на все его грозные меры). Что останется от всего этого завтра?
Душевная усталость все больше тяготила Жубера. Ему стало холодно; хотелось сесть в горячую ванну. Он вернулся с балкона в комнату и засветил две свечи, вставленные вместо подсвечников в бутылки. Для него была приготовлена постель на диване. Он снял шпагу, расстегнул мундир, по привычке завел часы и, не раздеваясь, прилег на диван, поставив бутылки со свечами на мягкий стул рядом с диваном. Свечи шатались на выпуклой поверхности стула. Жубер осмотрелся в комнате, которая ему была отведена: за долгие годы он привык ежедневно менять ночлег и больше не обращал внимания на бесчисленные, всегда чужие, квартиры, где приходилось ему останавливаться. Какая-то коллекция на книжном шкафу, минералы, банки и инструменты показывали, что владелец дома был натуралист или врач, вероятно скопивший средства и построивший себе за городом дом.
На стуле рядом со свечами лежал недоконченный приказ об отступлении. Жубер порвал его на клочки, взял книгу, которую всегда с собой возил в походе, – «Vitae illustres» [373] , латинский перевод Плутарха, – перелистал ее и открыл жизнь Брута.
«…Recipienque ad ostium, terribilem conspexit el monstruosam inusitatae staturae corporis atque metuendae imaginem, tacite sibi astantis. Ausus tamen percontari: Quisnam ait, hominum deorumve, aut cuius rei causa ad nos venis. Respondit ei imago: Tuus sum, о Brute, malus genius, apud Phillippos me videbis»… [374]
Он знал теперь, что его душевная усталость и была тем предчувствием смерти, в которое прежде он не верил. Именно об этом говорили стальные латинские слова.
«Respondit ei imago: Tuus sum, o Brute, malus genius, apud Phillippos me videbis», – повторил он вдруг громко – и остановился, прислушиваясь к своему голосу, который звучал так странно.
– Vous dites, mon general? [375] – спросил спросонья кто-то из соседней комнаты.
– Mais non, je ne dis rien [376] , – ответил Жубер и уже про себя прочел последние слова, которые всегда особенно его волновали: «Turn ille nihil territus, videbo, inquit…» [377]
2
Поручик Александер, близкий товарищ Штааля, снисходительно говорил о нем, что он, в общем, славный малый. Но когда это отрицали, Александер не спорил и признавал, что его приятель в последнее время вправду стал портиться. Другие сверстники Штааля считали его пустым человеком, а некоторые говорили, что он очень себе на уме да еще вдобавок фанфарон и хвастунишка. Штааль действительно чаще, чем нужно, упоминал в разговоре имена тех известных людей, которых ему приходилось видеть в жизни. Но он, по особенностям своей судьбы, в самом деле встречал много известных людей и не лгал, упоминая об этих встречах: разве только чуть преувеличивал степень своего знакомства с высокопоставленными людьми – ему случалось, например, говорить: «Питт сказал мне» – вместо «Питт сказал в моем присутствии», или: «Я слышал от графа Палена», хоть граф Пален произносил приводимые им слова, вовсе к нему не обращаясь. Но так как сверстники Штааля не знали ни Палена, ни Питта, то их такие замечания раздражали. Штааль был бы поражен, если б ему стало известно, что он представляется своим товарищам приблизительно таким, каким ему представлялся Иванчук. Он сам часто с насмешкой говорил об окружающих именно то, что в его отсутствии говорили о нем. Это в разговорах происходило как бы незамеченным, но после ухода Штааля оставшиеся со смехом вспоминали, как он других ругал карьеристами или хвастунами. Некоторые из молодых людей, составлявших общество Штааля, – более умные и нервные, – при этом изредка тревожно себя спрашивали, не могли ли и они сами как-нибудь себя поставить в такое же смешное положение. Но почти всегда отвечали себе отрицательно: о них, конечно, за спиной говорили что угодно, только не это. Оптический обман, делающий возможной жизнь в обществе, в кругу молодых людей сказывался особенно сильно, так как они все были похожи друг на друга. Несмотря на большие различия в характере, то общее, что давала им молодость и одинаковые условия жизни, преобладало над остальным.
Кроме частого упоминания о высокопоставленных людях, сверстники Штааля ставили ему в вину еще то, что он в последнее время стал очень хорошо устраиваться. Штааль действительно за неаполитанский поход был представлен к награде: и Белле, и Мишеру, и Руффо благосклонно к нему относились. Он ничего особенного не делал для того, чтобы заслужить их расположение, но старался ничем себе не повредить в их глазах. Благодаря своей красивой наружности Штааль всегда выигрывал при первом знакомстве. Впрочем, в награде, к которой он был представлен, не было ничего необыкновенного. После окончания неаполитанского похода он получил назначение в армию Суворова, действовавшую в Северной Италии, и занял хорошую должность в штабе генерала Розенберга. Должность эту он получил главным образом благодаря своему знанию иностранных языков. Он не только превосходно говорил по-французски, но владел и немецким, и английским языками, а в последнее время, за несколько месяцев, научился изъясняться по-итальянски. Штааль любил иностранные языки и обладал присущей детям, женщинам и неграм способностью легкого звукового их усвоения, беглой иностранной речи. Быстрые успехи в итальянском языке его радовали. Он купил в Неаполе «Божественную комедию» и заставлял себя читать ее с наслаждением. Некоторые места ему в самом деле нравились, именно те, которые известны и нравятся всем: он знал наизусть «Net mezzo del camrnin di nostra vita» и «Lasciate ogni speranza voi ch entrate» [378] .