Я знала, и Мария знала, что мы идем наугад, и я иногда думала, что мы были бы в большей безопасности, если бы Мария оставила нас и вернулась домой. Позже, когда мы спрятались в каком-то доме, то смогли спокойно поговорить об этом. Мы понимали, что я никогда не смогу вернуться, никогда не смогу появиться там, где меня знают. Но она могла вернуться, и я видела, что она этого хочет. А потом спокойные дни закончились. Им положили конец еда, отдых и перемена в настроении нашего провожатого: он стал гораздо оживленнее. Он оживился, когда несколько совершенно посторонних людей вызвались помочь ему, а потом к ним присоединились другие, те, кто знал, что он — последователь. Через них он смог послать за подмогой и заверил, что скоро мы будем в безопасности, что за нами придет лодка и отвезет нас в Эфес, где для нас приготовлен дом, в котором нас всегда защитят. Он не понимал, что его утешения и ободрения ничего не меняют — ведь мы начали осознавать весь ужас того, что мы сделали. Мы оставили хоронить моего сына другим, а может, он так и не был похоронен. Мы сбежали туда, где наши сны стали более реальными, чем явь, чем то время, когда мы думали, страдали, осознавали себя. Несколько дней казалось, что так и надо, быть может, мы обе надеялись, что будущее тоже станет только сном, а потом все распалось, и я поняла, что Мария хочет уйти, что она больше не хочет со мной оставаться. Я знала, что так и будет, и однажды это случилось: я проснулась утром, а ее кровать была пуста. Наш провожатый помог ей уйти, потому что она так хотела. В те дни прощание не имело смысла, оно ничего бы не изменило. Я не сердилась, что она ушла просто так. Но теперь я осталась с ним один на один, и мне нужно было решать, как себя вести. И еще кое-что мне нужно было решить для себя раз и навсегда. Теперь я хотела, чтобы сны заняли свое место и стали частью ночи, а все, что произошло на самом деле, все, что я видела и делала, стало частью дня. Я надеялась, что до самой смерти смогу четко видеть разницу. Надеюсь, мне это удалось.
* * *
Сейчас день, и то, что проникает в комнату, зовется светом. Странно, но, когда мы поднялись на борт лодки, доставившей меня сюда, плывшей через бури и тихие воды, я мечтала, чтобы произошло несчастье. Мне, чтобы обрести покой, было необходимо, чтобы наш провожатый или кто-то из его помощников упал в воду и звал на помощь, выныривал и опять тонул, а потом нашли бы его мертвое тело. Я хотела вновь пережить это чувство, как бы оно ни называлось. Я бы видела не несчастье, а просто картинку, напоминание. Когда я смотрела на людей, перед моими глазами стояла насильственная смерть, и я чувствовала, что теперь готова встретиться с ней лицом к лицу, как дикий зверь чует, чего ждать и что делать, когда добрая рука протягивает ему еду, будто ручному. То, что я видела, сделало меня дикой, и этого уже не изменить. Я потеряла рассудок от того, что видела при свете дня, и никакая темнота не смягчит и не изгладит этого.
Я редко выхожу из дому. Я всегда настороже. Сейчас дни становятся короче, а ночи — холодней, и когда я выглядываю в окно, то смотрю с изумлением и не могу оторваться. Свет кажется таким ярким, сочным. Как будто бы теперь, когда у него меньше времени, чтобы омывать нас своим золотом, он сделался сильнее, наполнился трепещущей чистотой. А потом свет начинает угасать, и повсюду ложатся косые тени. И в этот час, час неверного света, я могу выскользнуть из дому и вдохнуть густой воздух, увидеть, как блекнут краски, будто бы небо втягивает их в себя, зовет их домой, пока все вокруг не станет неразличимым. Мне это очень нравится, и, пока я дохожу до храма, чтобы немного постоять у колонны, наблюдая, как тени густеют и мир готовится к ночи, я чувствую себя почти невидимой.
Я двигаюсь как кошка — остановлюсь, скользну вперед и снова замру. Хотя я знаю, что в это время меня не так легко заметить, как днем или утром, я всегда настороже, словно дикий зверь, готовый сорваться с места при малейшей опасности.
Однажды я слишком долго простояла в храме и вышла уже в сумерках. Я знала, что мне нужно спешить, чтобы попасть домой до темноты, потому что ночи были непроглядно темными, почти безлунными и дороги не было видно. Я не могла пойти извилистой тропинкой, по которой всегда возвращалась, пришлось карабкаться изо всех сил по крутому склону, чтобы быстрее попасть домой. И тогда, в угасающем свете, я дошла до камней, которых никогда раньше не видела, в этом месте, где мне суждено провести остаток жизни. Тонкие пластины камня как зубы торчали из земли, будто росли здесь. Мои ноги болели от быстрой ходьбы, я прислонилась к одному из камней и услышала, как в траве кто-то зашуршал. Я обернулась. Увиденное так напугало меня, что я чуть не бросилась прочь. На камнях были вырезаны две фигуры, почти одного роста со мной, их освещало заходящее солнце, отражаясь от белого камня, сиявшего в последних лучах. Сначала я разглядела обнаженного молодого человека с невинным и безмятежным лицом. Мне показалось, что он вот-вот отделится от камня, на котором был вырезан, и подойдет ко мне — свет вдруг стал ярче. Поначалу он меня напугал, но теперь мой страх исчез. Рядом с ним стоял бородатый мужчина постарше, он закрывал лицо руками, и было видно, что он плачет, что он тоже потерял что-то дорогое. Он горевал о чем-то, о чем молодой, казалось, не знал. Может быть, так всегда у мертвых — они не скучают по нашему миру и не знают, что здесь происходит. Я стояла и смотрела на них, на молодого, которого считала умершим, и на его отца, живого и полного страданий, и вдруг заметила у ног юноши фигурку плачущего ребенка. Он скорчился, сжался от горя, которое казалось даже сильней, чем горе старика. Потом солнце спустилось еще ниже, и в меркнущем свете я увидела, что все камни вокруг покрыты резьбой: фигурами людей и животных, какими-то словами. Издалека они казались беспорядочной грудой, случайно брошенными здесь, но теперь мне стало ясно, что их здесь поставили неспроста, что эта резьба что-то означает, и, когда я поспешила прочь, я поняла: она означает смерть.
* * *
В эти дни, пока смерть не прошептала мое имя, не позвала, убаюкивая, в темноту, я порой понимаю, что жду от этого мира большего. Немногого, но все-таки большего. Ведь это просто. Если воду можно превратить в вино, если можно воскресить мертвого, то можно и повернуть время вспять. Я хочу снова оказаться в том времени, когда мой сын не умер, когда он не уходил из дому, когда он был маленьким, а его отец жив, и когда в мире все было просто. Я хочу вернуться в один из тех светлых субботних дней, когда все тихо, на устах у всех молитва, когда я вместе с другими женщинами прошу Господа помиловать слабых и сирот, защитить смиренных и обездоленных, спасти тех, кто в беде, освободить их из рук нечестивцев. Когда я обращалась с этими словами к Богу, мне было важно знать, что мои муж и сын неподалеку и что скоро, когда я приду домой и сяду в тени, молитвенно сложив руки, я услышу их приближающиеся шаги, увижу улыбку сына, увижу, как отец открывает перед ним дверь, а потом мы будем молча сидеть и ждать захода солнца, чтобы вновь начать разговаривать, и усесться вместе за стол, и неспешно приготовиться к ночи, приходящей на смену дню, в который мы приводили в порядок свою душу, дню, в который наша любовь друг к другу, к Богу и ко всему миру стала глубже и сильней.
Эти дни остались в прошлом. Мальчик превратился в мужчину, и ушел из дому, и был распят на кресте, и страдал, и умер. Я хотела бы иметь достаточно сил, чтобы представить, что случившееся минует его, что оно увидит нас и решит: не сейчас, не с ними. И нам дадут спокойно состариться.
* * *
Они вернутся, мои защитники, мои стражи. Я всегда у них под наблюдением. Через несколько дней они узнают, что однажды я проснулась на заре и стояла у окна. Кто-нибудь заметил какую-то тень, что-то увидел через окно, что-то услышал. Я всегда на виду. Может, они платят Фарине, чтобы она следила за мной и сообщала им обо всем, может, они угрожают ей, если она этого не делает. А может, они нашли кого-то еще, мимо кого я молча прохожу на улице. Это не важно.
Каждый раз мы начинаем все снова, и каждый раз они поначалу вдохновляются какими-то подробностями, а потом их что-то раздражает: новая деталь, или мой отказ сказать что-то, что им хотелось бы услышать, или то, как я себя веду, когда слышу их голоса и вижу их попытки простыми словами рассказать об очень сложных вещах.
Но, может, все и на самом деле просто. Может, когда я умру, а это будет скоро, все станет еще проще. Все станет так, будто увиденного и пережитого мной вовсе и не было, или было, но значило не больше, чем взмах птичьего крыла высоко в небе в безветренный день. Они хотят, чтобы те события остались с людьми навечно, они сами мне говорили. Их записи, говорят они, изменят мир.
— Мир? — спросила я. — Весь мир?
— Да, — сказал человек, бывший моим провожатым. — Весь мир.
Наверное, я выглядела растерянной.