— Джек, друг мой, у тебя не найдется старой пары трусов? Любых, старых. Мои разорвались к чертям.
— Пойду погляжу.
— А бритвой твоей можно попользоваться?
— На здоровье.
Джек принес трусы, и Френсис оделся. Когда он начал намыливать бороду, в ванную вошли Альдо Кампьоне и Бузила Дик Дулан. Франтоватый Дик в синей диагоналевой тройке и жемчужно-серой кепке сел на крышку унитаза. Альдо устроился на бортике ванны; гардения его совсем не пострадала от ночной стужи. Бритва не брала трехдневную щетину Френсиса; он смыл мыло, намочил лицо горячей водой и снова намылил. Пока Френсис втирал мыло в бороду, Бузила Дик разглядывал его лицо, но ни одной черты не мог припомнить. Ничего удивительного: в последний раз Дик видел его ночью в Чикаго, под мостом, неподалеку от сортировочной станции, где пятеро их делили богатство страны в 30-м, голодном, году. Один из них показал на опору моста, где прежний обитатель этого пространства написал стишок:
Барашек, ты бедняга,Проснешься — холод, лужи,Продрог ты весь от стужи,А скоро будет хуже.Барашек, не тужи,Почешем ходом пешимС тобой мы в дальний путьИ пиво будем дуть,Пошлем заботы к лешим.
Бузила Дик помнил этот стишок не хуже, чем смех сестры Мэри, располосованной насмерть, когда она, катаясь на санках, въехала под конные сани; и так же ясно помнил жалобно нахмуренный лоб брата Теда, умиравшего от врожденного порока сердца. До тех пор их было трое, и жили они с дядей, потому что родители умерли по очереди и оставили их одних. И остался из них Дик, совсем один, — и вырос злым, работал в доках, потом нашел занятие полегче, в районе, где ночью бурлила жизнь, — разбивал лица скандальным пьяницам, хмельным карманникам и толстым охотникам до клубнички. Но и это продлилось недолго. У Бузилы Дика долго ничто не длилось, и он пошел бродяжить и очутился под мостом с Френсисом Феланом и еще тремя людьми, ныне уже безликими. Запомнил он у Френсиса только руку, которая скребла сейчас бритвой намыленное лицо.
А Френсис запомнил, что в ту знаменитую ночь он рассказывал о бейсболе. В неспешном темпе, поскольку деваться им все равно было некуда, он стал воспроизводить незабываемые картины детства, дабы слушателям стало понятно, как зародилось в нем стремление сделаться третьим бейсменом. Мальчиком, рассказывал Френсис, он играл среди взрослых, в непосредственной близости наблюдал их подвиги, их фирменные приемы, их умение перехватить низовой мяч, поймать верховой, овладеть катящимся по земле с такой же легкостью, с какой дышишь. Они играли на Ван-Вурт-стрит, на площадке для поло (козьем пастбище Малвани), и было их восемнадцать — героев, приходивших сюда вечерами, по два-три раза в неделю, тренироваться после работы — мужчин под тридцать или за тридцать, воссоздававших игру, которая захватила их в ранней юности. Был там Энди Хефферн, худой, угрюмый туберкулезник, умерший на курорте Саранак, — хороший питчер и никакой бегун; он играл в перчатке с длинными пальцами и почти без подкладки: только тонкая кожица стояла между скоростью мяча и его закаленной ладонью. Был Уинди Эванс, филдер, игравший в кепке, в шиповках и в суспензории; он ловил мячи за спиной, дальний мяч обгонял на милю — хлоп, и нерасторопный мяч уже у него в перчатке, и Уинди скачет, сияя, и говорит миру: нас таких мало осталось! И Ред Кули, шортстоп, покоривший детское воображение Френсиса, — он болтал без умолку и бросался за каждым приземлявшимся мячом так, словно это был ключ от рая, и, если бы не домоседская скромность, сделавшая его узником Арбор-хилла до конца его недолгих дней, имел бы все основания прославиться как величайший игрок своего времени.
Эти мемуары Френсиса вызвали у Бузилы зависть, превосходящую разумение. Почему один человек должен быть так одарен — не только приятной биографией, но и красноречием, способным заворожить квартет бродяг у костра под мостом? Почему не изольется словами то, что лежит и преет на сердце у Дика Дулана, то, что ему позарез нужно выразить, хотя, что нужно, он и сам никогда не поймет.
Так вот, этот большой вопрос остался без ответа, и волшебных слов не нашлось. Ибо в фокусе злобного внимания Бузилы оказались туфли говорливого Френсиса — самый желанный и, не считая горящих палок и планок в костре, самый заметный под чикагским мостом предмет. И Бузила Дик залез к себе под рубашку, где носил с колорадских времен нож, и вытянул его из ножен, сделанных из картона, клеенки и бечевки, и сказал Френсису: я отрежу, к матери, твою ногу; объявил это, одновременно сделав выпад, и все-таки преждевременно объявил, ибо реакция у Френсиса в те дни была, наверное, получше, чем теперь, в ванной у Джека. Реакция была пружинистая, жилистая и взрывная, и прежде чем Дик, принявший днем слишком много сивухи, купленной из соображений цены, а отнюдь не пользы для здоровья, успел чем-либо загладить свою запальчивость, Френсис отразил секач, направленный уже не на ногу, а на голову, потеряв в процессе две трети указательного пальца правой руки и приблизительно три миллиметра оконечности носа. В страшном крене, теряя кровь, он выбил нож у Бузилы и, схватив его за штанину и под мышку, с размаху, о Агнца гнев, ударил об устой моста, где было написано стихотворение, — ударил, как тараном, и расколол Бузиле голову от левой теменной области до чешуйчатой части затылочной кости, и бросил окровавленное, бесчувственное, протекшее и мгновенно ставшее мертвым тело.
Из этой неподконтрольной ситуации Френсису запомнился позыв к бегству, желание самое частое — после желания ни к чему не стремиться. В спешном порядке поискав потерянные фаланги и заключив, что они окончательно ушли в пыль и бурьян и никакой и ничьей руке их оттуда не извлечь, задержавшись еще чуть-чуть для рекогносцировки — не с целью возмещения утраченной части носа, а скорее для того, чтобы запомнить, как выглядела эта доселе неотъемлемая часть, Френсис пустился бежать и тем возобновил состояние столь же приятное для его существа, сколь и естественное, — бега по периметру бейсбольной бубны после удара битой, бегства от обвинений, от женской и мужской клеветы, от семьи, от уз, от обнищания духом через ритуалы исправления и, наконец, бегства как такового, как чистого выражения душевной склонности.
Он нашел дорогу до товарного двора, нашел там товарный вагон с открытой дверью и так оставил без завершения очередной эпизод, череда которых и составляла истинную и полную историю его жизни. В больницу он явился, когда поезд прибыл в Саут-Бенд, Индиана, и молодой врач спросил его: где палец? А Френсис сказал: в бурьяне. А кончик носа? Если бы ты принес мне кончик, мы бы, возможно, сумели его пришить, и ты бы даже не вспомнил, что терял его.
К тому времени все уже перестало кровоточить, и Френсис снова был избавлен от тех неумолимых сил, что так часто стремились оборвать нить его жизни.
Он остановил кровотечение из своей раны.
Он остановился, твердый в своей нерешительности, перед лицом капризной и враждебной судьбы.
Он остановил, о дивный человек, самое смерть.
Френсис вытер лицо полотенцем, застегнул рубашку, надел пиджак и брюки. Он кивнул Бузиле, принося извинения за то, что лишил его жизни, и одновременно желая показать, что сделал это не нарочно и надеется на понимание со стороны Бузилы Дика. Бузила улыбнулся и приподнял кепку, открыв сияние, увенчивавшее его голову. Френсис увидел черепную трещину, которая вилась и поблескивала среди волос, как речка, и Френсис понял, что Бузила Дик в раю или в такой близости от рая, что уже приобрел качества ангела Господня. Дик снова надел кепку, и даже кепка испустила сияние, подобно солнцу, когда оно пробивается сквозь легкую серую тучку. Да, сказал Френсис, виноват, я сильно разбил тебе голову, но, надеюсь, ты помнишь, что у меня были на то причины. И протянул усеченный палец. Ты знаешь, что без пальца нельзя стать священником. Нельзя служить мессу с такой рукой. И бейсбольный мяч не кинешь. Он потер шишку на носу култышкой пальца. Шишка тут, да черт с ней. Доктор сильно ее забинтовал, но зачесалось, и я содрал. Потом воспалилось, я снова к доктору — а он говорит: нельзя было срывать бинты, теперь я должен ее выскоблить, и шишка у тебя будет еще больше. И так и так была бы шишка. Ну и черт с ней — такая шишечка ведь не очень меня портит? Я не жалуюсь. Я больше пяти лет обиды не держу.
— Френсис, ты как там? — крикнула Элен. — Ты с кем разговариваешь?
Френсис помахал Бузиле Дику, сочтя, что кое-какие долги насилия погашены; но это не заставило его забыть о разгуле мученичества, творящегося вокруг: о мучениках гнева, алкоголя, неудач, утрат, неблагоприятной погоды. Альдо Кампьоне жестом дал понять Френсису, что, несмотря на отсутствие в таком деле закономерности, молитвы иной раз доходят до адресата; однако откровение это мало утешило Френсиса, ибо с тех пор, как закончилось детство, он ни разу не знал, о чем бы ему помолиться.