Полчаса Френсис шел строго на север из центра — в Северный Олбани. На Мейн-стрит он свернул направо — и вниз по ее пологому спуску, к реке, мимо дома Макгроу, потом мимо Гринов — некогда единственных цветных в Северном Олбани, мимо дома Догерти, где до сих пор жил Мартин — света в окнах нет, — и мимо забитой досками «Тачки», салуна Железного Джо Фаррелла; там Френсис научился пить, там смотрел петушиные бои в задней комнате, там впервые заговорил с Энни Фаррелл.
Он шагал к низине, где раньше был канал, — не сохранился, давно засыпан. И шлюза нет, и дома при шлюзе, и бечевник зарос травой. Но на подходе к Норт-стрит Френсис увидел знакомое сооружение. Мать честная. Сарай Жестянки Уэлта — стоит! Кто бы мог подумать? Неужели и Уэлт жив? Вряд ли. Слишком глуп, чтобы так долго жить. Неужели им пользуются? И все еще — сарай? Похоже, сарай. Но кто нынче держит лошадей?
Сарай оказался скорлупой; через громадную дыру в дальнем конце крыши луна лила холодное пламя на старый выщербленный пол. Летучие мыши по-балетному описывали дуги около уличного фонаря — последнего фонаря на Норт-стрит; всхрапывали и топали вокруг Френсиса призраки лошадей и мулов. Он сам потопал по половицам и нашел их крепкими. Он потрогал половицы и нашел их сухими. Дверь сарая висела на одной петле, и Френсис прикинул, что если удастся ее повернуть, то он сможет спать за ней, загородившись от ветра с трех сторон. Над этим углом лунный свет не затекал под крышу — здесь Жестянка Уэлт развешивал рядком на гвоздях свои грабли и вилы.
Френсис возродит этот угол, восстановит все грабли и вилы, вернет на ночь лицо Жестянки Уэлта в его прежнем виде, наловит залетных воспоминаний об ушедших временах. При лунном свете он увидел на дальней полке кипу газет и картонную коробку. Он расстелил газеты в своем углу, разорвал коробку и на эту плоскую кипу лег.
Когда-то он жил в двадцати пяти шагах от того места, где лежал сейчас.
В двадцати пяти шагах отсюда 26 апреля 1916 года умер Джеральд Фелан.
В автомобиле Финни Элен, наверное, дрочит ему или берет в рот. Финни не годен для совокупления, а Элен толста для игр на переднем сиденье. Элен годна для любого дела. Он знал, хотя она ему об этом не рассказывала, что однажды ей пришлось дать двум незнакомым — чтобы поспать в покое. Френсис принимал эти измены так же безропотно, как воспринимал обязанность стащить одеяло с Клары и проникнуть сквозь несчитанные уровни вони, дабы получить доступ в постель. Блуд — всеобщая валюта выживания; разве нет?
Нынешнюю ночь я могу и не пережить, подумал Френсис, спрятав ладони между бедрами. Он подтянул колени к груди, не так высоко, как Рыжий Фил Тукер, и подумал о смертях, которые причинил и, может быть, еще причиняет. Умирает Элен, и Френсис, возможно, главный фактор, приближающий ее к смерти, хотя сегодня вечером все его существо было устремлено к тому, чтобы не дать ей замерзнуть в пыли, как Сандра. Я не хочу умереть раньше тебя, Элен, — вот о чем думал Френсис. Без меня ты будешь в мире как ребенок.
Он подумал о том, как летел по воздуху его отец, и понял, что отец в раю. Добрые оставляют нас здесь, чтобы мы размышляли об их деяниях. Мать должна быть в чистилище и будет там, черт подери, вечно. Мегера из мегер, отрицательница жизни — но для ада в ней не хватало зла. А чтобы хоть на минуту ее пустили в рай — если есть у них такое место, — этого он себе не представлял.
Новый студеный воздух ноября лежал на Френсисе как одеяло. Тяжесть его обездвижила тело, но принесла ему покой; а тишина положила конец мучениям ума.
В подступавшем сне из земли выросли рога и горы, и рога — небесные трубы — играли с блеском, достойным гибельности горных троп с их карнизами и глыбами, нависшими над головой. Затем, уступив не без трепета их закодированным призывам, он физически вознесся в заоблачные высоты, где давным-давно была сочинена эта песнь. И уснул.
IV
Френсис стоял на подъезде к свалке и отыскивал взглядом старика Росскама. Серые облака, похожие на две летучие кучи грязных носков, стремительно пронеслись мимо утреннего солнца, мир озарился резкой вспышкой света, и Френсис заморгал. Взгляд его блуждал по кладбищу усопших вещей: ржавых газовых плит, сломанных дровяных плит, мертвых ледников, велосипедов с погнутыми колесами. Гора изношенных автомобильных шин бросала тень на равнину ржавых труб, детских колясок, тостеров, автомобильных крыльев. В длиннющем сарае с тремя стенами высилась горная цепь из картона, бумаги и тряпья.
Френсис вступил в этот отверженный мир и направился к покосившейся деревянной лачуге, перед которой стояла запряженная в тележку лошадь с просевшей седловиной. За тележкой виднелась горка тележных колес, а рядом с ней — россыпь сковородок, жестянок, утюгов, кастрюль, чайников и целое море металлических фрагментов, уже безымянных.
В единственном окошке лачуги Френсис увидел, вероятно, Росскама, наблюдавшего за его приближением. Френсис толкнул дверь и предстал перед хозяином, человеком лет шестидесяти, круглолицым, лысым, коренастым, грязным, с широким и несомненно жилистым торсом и похожими на корни дуба пальцами.
— Здоров, — сказал Френсис.
— Угу, — сказал Росскам.
— Священник говорил, тебе нужна пара крепких рук.
— Может, и так. У тебя, что ли, крепкие?
— Покрепче, чем у многих.
— Наковальню поднимешь?
— А ты наковальни собираешь?
— Всё собираю.
— Покажи мне наковальню.
— Нет у меня наковальни.
— Так на черта ее поднимать?
— А бочку? Бочку поднимешь?
Он показал на керосиновую бочку, до половины насыпанную деревяшками и железным ломом. Френсис обнял ее и с трудом приподнял.
— Куда ее тебе поставить?
— Туда, откуда взял.
— Сам-то поднимаешь такие? — спросил Френсис.
Росскам встал и, без видимых усилий оторвав бочку от земли, поднял выше колен.
— Так ты в приличной форме должен быть, если такие таскаешь, — сказал Френсис. — Тяжелая дура.
— Эта, по-твоему, тяжелая? — сказал Росскам и вскинул бочку стоймя на плечо. Потом спустил ее на грудь, перехватил и поставил на землю.
— Всю жизнь поднимаем, — сказал он.
— Да уж вижу. Это все — твое добро?
— Все мое. Не раздумал работать?
— Сколько платишь?
— Семь долларов. А работа до темноты.
— Семь. Немного за ручную работу.
— Другие хватаются за такую.
— Надо бы восемь или девять.
— Найдешь лучше — берись. На семь долларов люди семью кормят целую неделю.
— Семь пятьдесят.
— Семь.
— А-а, ладно — один черт.
— Залезай на телегу.
Проехав на тележке минуты две, Френсис понял, что к вечеру копчик будет жаловаться, если доживет до тех пор. Тележка подскакивала на гранитных плитах и трамвайных рельсах; ехали молча по ясным утренним улицам. Френсис радовался солнечному свету и, глядя, как люди этого старого города встают на работу, открывают магазины и рынки, выходят навстречу дню имущества и прибыли, чувствовал себя богатым.
На трезвую голову Френсис всегда тяготел к оптимизму; долгая поездка на товарном поезде, когда выпить было нечего, открывала новые горизонты выживания, и, случалось, он даже сходил с поезда, чтобы поискать работу. Он чувствовал себя богатым, но чувствовал себя мертвым. Он не нашел Элен, он должен ее найти. Элен снова пропала. У этой женщины просто специальность такая — пропадать. Может, пошла куда-нибудь в церковь. Но почему не зашла в миссию за кофе и за Френсисом? Почему, черт возьми, каждый раз из-за нее Френсис должен чувствовать себя мертвым?
Тут он вспомнил статью о Билли в газете и повеселел. Первым ее прочел Махоня и дал ему. Статья была о сыне Френсиса, и написал ее Мартин Догерти, журналист, некогда живший рядом с Феланами на Колони-стрит. Билл оказался замешан в похищении племянника Патси Маккола, местного политического босса. Племянника вернули целым и невредимым, но Билли влип, потому что не донес на предполагаемого похитителя. Мартин написал статью в защиту Билли и назвал Патси Маккола нечистым на руку честолюбцем за то, что он подло обошелся с Билли.
— Ну и что, нравится тебе? — спросил Росскам.
— Что? — спросил Френсис.
— Сексуальные штуки, — сказал Росскам. — По женской части.
— Я теперь мало об этом думаю.
— У вас, бродяг, много всяких вывертов по этой части, правильно я говорю?
— Некоторые это любят. Я — нет.
— А как ты любишь?
— Да я вообще уже не люблю. Скажу тебе честно. Я свое отгулял.
— Такой мужчина? Сколько тебе? Пятьдесят пять? Шестьдесят два?
— Пятьдесят восемь.
— А нам семьдесят один, — сказал Росскам. — И ничего не отгулял. По четыре-пять за ночь заделываю моей старухе. А днем — не сочтешь.
— Что — днем?
— Женщины. Сами просят. Ездишь от дома к дому, тебе предлагают. Не при нас это придумано на свете.