Сергей внимательно слушал. Афанасий Петрович частенько сообщал молодым сотрудникам об интересных и, главное, поучительных случаях из своей практики, насыщенной порой забавными, а порой опаснейшими приключениями. Не навязывал никаких выводов, просто констатировал — так было.
— Неужели эта американка — подсадная утка? — воскликнул с горечью Сергей. Его руки, лежавшие на коленях, едва заметно дрожали, и он спрятал их за спину.
— Я совсем не об этом, — поморщился Афанасий Петрович. — Хотя и не стоит исключать. Это мы проверим, и очень быстро. — Он сделал пометку на откидном календаре и, закурив папиросу, продолжал: — Мой сказ вот о чем — разведчику противопоказано влюбляться. Втюрился, размяк, потерял остроту наблюдений — и можешь провалиться сам, завалить операцию, агентурную сеть. В Австрии меня спасло чудо — неожиданный приход домой. Но чудо капризно, оно может благоволить и твоему врагу.
«А я уже, кажется, влюбился, — с тоской подумал Сергей. — Но почему Элис обязательно должна быть шпионкой? Подошла ко мне сама? Что из этого — она была под хмельком. Потому и на брудершафт пила, потому и ко мне согласилась поехать. Главное — если бы хотела меня разрабатывать, то не бежала бы так стремительно. Точно!»
— Если она чиста, — продолжал Афанасий Петрович, — то может представить для нас интерес как серьезный источник информации. Если связана с ФБР, возможен вариант с перевербовкой. Словом, в любом случае это знакомство следует продолжить. Хотя… тебе следует учиться и учиться. К сожалению, придется совмещать учебу с оперативной работой. Время… нам так катастрофически его не хватает…
Сергей позвонил в «Националь» сразу же, как только вернулся от начальника в свой кабинет.
— Извините, но ваш номер не отвечает, — проворковал молоденький голосок телефонистки. — Если желаете, можете оставить сообщение.
«То leave a message», — невольно вспомнил Сергей выражение из последнего урока. Ничего не сказав, он положил трубку на рычаг.
— Элис, Элис, — пробарабанил Сергей пальцами по столу. — По-нашему будет Алиса. Что же это получается? Я, тот еще бабник, попался на крючок какой-то заморской соплячки. У нее и умения-то особого нет, внутренним огнем взяла, насквозь прожгла сердце, зараза.
Он вдруг вспомнил свою первую женщину. Вспомнил и чертыхнулся. Летом подрядились они с отцом накосить сена соседу-богатею. Сергею было пятнадцать лет, но иначе как Дылда в селе его не звали. Мускулист был: любую работу исполнял как взрослый мужик. Три дня на дальних лугах махали косами от зари до зари. Ночевали там же, поставив на краю просторной луговины у кромки редкого леска шалаш, питались всухомятку захваченными из дому харчами — хлеб, сало, огурцы. Ввечеру четвертого дня на бричке прикатила жинка хозяина, дородная, гладкая — кровь с молоком — сорокапятилетняя Груня. Опытным глазом сосчитала уже поставленные копны, весело объявила:
— А я вам, кормильцы, горяченького борща привезла. И свежего хлебушка две краюхи, еще теплые. И первача штоф.
Развернула на сенце узорчатую скатерку, поставила на нее миски да кружки. От борща и хлеба запахи пошли…
— И я, пожалуй, хлопцы, поснидаю, проголодалась, покуда до вас добралась.
Отец хватил пару кружек ядреного самогона, поел от души, заполз в шалаш и захрапел.
— Отдохну-ка и я чуток, разморило меня чтой-то. — Груня отошла к ближней копне, из темноты позвала гортанно: — Сереж, подь-ка сюды, что скажу.
Пошатываясь (выпил он лишь после того, как ушел батя), Сергей побрел на ее голос. Ветер разорвал тучи, и в лунном свете он увидел лежащую на спине женщину. Она была совсем голая, гладила себя по могучим грудям и бедрам. Пораженный, Сергей остановился, не в силах оторвать от нее взгляда.
— Ну чего ты боишься, дурачок, — шептала она, глядя на него чуть не со злобой. — Жеребеночек ты мой необъезженный.
Мальчик боялся и, как все бедняки села, не любил Груньку Бадейкину — за жадность, за жестокосердие и радостное глумление над каждым, кто от нее зависел. Но он стоял и смотрел на нее, нагую, облитую серебристо-голубыми лучами, смотрел как зачарованный. И ничего не мог с собой поделать — заставить себя уйти, сбежать было превыше его сил. А она звала его — требовательно, чуть не приказывала:
— Ну-ка, хлопец, сидай, зараз погутарим.
Инстинктивно и слабо противясь ее воле и поддаваясь ей, он осторожно присел рядом на сено. И тут же ее руки, как две огромные змеи, обхватили его, сдавили, потянули за собой. И горячие губы впились в его рот, и язык протиснулся внутрь и словно прилип к небу. И остались в памяти у Сергея о той ночи на всю жизнь две неотвратимые руки-змеи и мерзкий привкус чужой горилки и чужого чеснока в собственном рту. А Груня, довольная, поющая, светящаяся радостью, укатила той же ночью домой и, видимо, на другое же утро забыла о сенном приключении с юным батраком, сильным и ласковым, но неумехой, совсем без понятия что куда — ха-ха-ха!…
Сталин любил прогуливаться по вечернему Кремлю. Иногда в этих прогулках его сопровождала жена. Но с Надей он чувствовал себя напряженно. Она неизбежно заводила серьезные, политические разговоры, а ему в это время хотелось отвлечься от постоянных государственных забот, таких сложных и запутанных. И он предпочитал брать с собой Ворошилова. Клим травил анекдоты, весело сыпал матом-перематом, по секрету сообщал новости о любовных похождениях жен высшего комсостава, государственной и партийной элиты. Слушая его тараторки и хохотки вполуха, Сталин смотрел на яркие огни Могэса, «Балчуга», больших и малых домов Замоскворечья. На шинель, на фуражку мягко ложились редкие снежинки; машинально стряхивая их, он продолжал вглядываться в загадочно подмигивающие огоньки. За каждым из них семьи, судьбы. И от него зависит, будут эти судьбы счастливыми или нет. И этих судеб сто семьдесят миллионов. Да, воистину только идиот может завидовать рулевому такого огромного, трудноуправляемого корабля. Не радость это, какая там, к черту, радость. Завидуют — слава, власть. Он-то знает, что все это химеры. Бремя — вот что это такое. Бремя забот. Бремя трудов и раздумий. Бремя решений, за которые он, один он ответствен перед каждым из этих миллионов. Ответствен перед веками. Перед Богом. При мысли о Боге он быстро посмотрел на Ворошилова — не проник ли друг-маршал в мысли вождя. Клим взахлеб живописал похождения какой-то распутной Сары. Успокоенный, отвернулся — он и себе редко признавался, что верит в Него.
Сталин поднял воротник шинели. Чудесный вечер: легкий морозец, снежок, падающий, как конфетти в какой-нибудь театральной постановке. Ветерок, заметный лишь изредка всплясывавшей поземкой. Тишина, нарушаемая ненавязчивой болтовней Клима и едва доносившимися сюда редкими клаксонами. Он вдруг вспомнил такой же вечер четверть века назад в Таммерфорсе. Да, именно там, в сонной финской глуши встретился он впервые с Лениным. Для него, боевика, агитатора, вожака слабоорганизованной бедноты одной из окраин России, Ильич уже тогда был — и навсегда остался — теоретиком, вождем, полубогом революции. Поражала товарищеская простота, дружественность в общении. И фанатичная преданность идее. И терпимость (но до заведомо возможного предела) к позиции и взглядам оппонентов. Особой дружбы между ними не завязалось ни тогда, ни позднее. Он всегда был с Лениным в главном — политике партии. И вождь это ценил. Знал, что в чисто человеческом плане их разделяло все: и разница в возрасте, и в происхождении, и в национальных традициях и обычаях, и в образовании, и в критериях эмоций и личностных ценностей. Знал — и ценил преданность. Ведь вокруг Ильича всегда крутилось множество талантливых людей, они настырно набивались в друзья и с легкостью необыкновенной могли изменить, предать, продать. Все эти Троцкие, Каменевы, Зиновьевы… Изменить и тут же каяться и клясться в преданности. Неудивительно, что Ленин был на «ты» с одним-единственным Мартовым. А Сталин в друзья не набивался. Тихо и почтительно обожал, поддерживал, подчинялся, не чурался никаких, даже самых черновых, поручений. В тот давний вечер в Таммерфорсе накануне закрытия конференции (по предложению Ленина все делегаты срочно разъезжались по местам, чтобы лично руководить восстанием) за ужином в довольно приличном кабачке Сталин случайно оказался за одним столиком с Ильичем. Тот был великолепен: сократовский лоб, глаза, горящие жаждой борьбы и победы, красноречивые и точные жесты захваченного битвой полководца.
— Георгий Валентинович недвусмысленно намекает, что мы — политические авантюристы. И обрекаем своими действиями рабочих на гибель. Дикая, бессмысленная, нет, не бессмысленная, а весьма продуманная, предательская галиматья. Мы еще с вами так и не сумели поговорить, товарищ Коба. А мне помнится, вы в Тифлисе в день объявления лживого царского манифеста на митинге призывали рабочих вооружаться.