В общем–то Рита была хорошая девка, без корысти, без злости и зависти. И взгляды на жизнь у нее были не ханжеские — просто чересчур четкие. Поэтому говорить при ней было нелегко, как при иностранце, который выучил русский по книгам и живую речь понимает с трудом. А если мы молчали, Рита усматривала в этом непорядок: неужели лучшим друзьям, которые неделю не виделись, не о чем поговорить?
Я порылся в газетах, наткнулся на рубрику «Сегодня и кино» и предложил пойти на футбол. Рита восприняла это как должное: футбол, общепринятая мужская страсть, входил в ее представление о жизни. Она спросила, когда мы вернемся. Юрка промолчал, я ответил, что точно не знаем, наверное, еще пошляемся потом.
Рита пожала плечами — «пошляемся» в ее представление о жизни не входило.
— Поговорить надо об одной штуковине, — пояснил я, и она кивнула: все встало на место, мужчины должны вести свои мужские разговоры.
Мы пошли на стадион и умеренно поорали. Сегодня мы были объективными болельщиками: играл не «Спартак», за который болею я, и не «Динамо», за которое болеет Юрка.
В перерыве мы немного поговорили. Я спросил, как у него дела, и он ответил, что ничего. Потом он спросил, как у меня в редакции, и я сказал, что нормально. Потом потолковали о сегодняшнем матче.
Когда–то у нас с Юркой все было общее. В восьмом классе даже влюблены были в одну девчонку, под окнами вместе торчали — и ничего, не ссорились… А там разошлись по институтам. Юрка женился… Так посмотришь — только осталось общего что футбол. И дружба, конечно, — но ведь о ней не говорят…
Матч кончился, и мы пошли бродить по стадиону. На одном из полей работали легкоатлеты. Состязания были малые, отборочные к каким–нибудь другим отборочным. Вокруг стояло десятка три зевак. Мы тоже постояли.
Поле, отделенное от нас гаревой дорожкой, жило своей жизнью, в своем, от всего отрешенном ритме.
Вокруг высилась и трудилась Москва, европейская столица, со своими проспектами, заводами, автомобилями, театрами, модами, аэродромами, вечеринками и правилами уличного движения.
А здесь высокая голоногая девушка бежала по зеленой траве, сперва пружинисто, потом все быстрей. В откинутой назад руке она несла копье, странный снаряд, не современный и не женский, и сама казалась вне времени и пола. Она добежала до какой–то черты и вдруг словно прилипла тапочками к траве, а тело выбросилось вперед, и копье резко и плавно ушло в воздух. Оно воткнулось в траву где–то за серединой поля и долго раскачивалось, как одинокая камышина.
Девушка постояла несколько секунд, все так же наклонясь вперед, вглядываясь в качающееся копье, и пошла назад, ритмично переступая голыми загорелыми ногами. А мы с Юркой и еще два десятка зевак смотрели на ее длинные ноги, и в глазах у нас была тоска черт знает по чему. Скорей всего, по Греции, античной, вечной Греции, стране здоровья и гармонии, солнечной, мраморной и бездумной — по той самой Греции, которой, собственно, никогда, не было…
Часов в семь Юрка сказал, что ему надо идти. Я проводил его до какого–то угла и вернулся домой.
Кровать так и была не убрана, две чашки с кофейной гущей стояли на газете.
Я вымыл чашки, а газету выкинул. Потом стал собирать чемодан. Самолет мой уходил ночью, но мне хотелось улететь скорей.
Я поставил чемодан посреди комнаты и сел на него. Мне не хотелось садиться ни на кровать, ни на стул, ни даже на подоконник. Еще вчера мне нравилась эта комната. А сегодня не терпелось сбросить ее с себя, как грязное белье.
Ладно, не первый раз и не последний — от этого не умирают. Как говорится, остался при своих…
Я поглядел вокруг, мазнул взглядом по столу, по книгам, горкой лежавшим на полу, на пыльной газете. Сейчас бы детектив какой–нибудь…
Я дождался одиннадцати, надел свою дорожную шкуру и поехал и аэропорт. Там мне повезло — в газетном киоске, зажатом двумя буфетами, я купил книгу, которую читала вся Москва. Книга была хорошая, достаточно толстая и не слишком тяжелая, как раз для дороги. Она пришлась здорово кстати — вышло, что двенадцать или четырнадцать ближайших часов взяла у меня не дорога, а книга, которую все равно надо было прочесть. Так что ни сам полет, ни посадка в Омске, ни пересадка в Новосибирске не были бесцельной тратой времени. Кругом спали, а я читал — не люблю спать в самолетах. Читал в огромном, утомительно мощном «ТУ-104», в уютном тридцатиместном «ИЛе», в совсем уже периферийном тихоходе «АН-2», воздушном «газике», где приходилось жаться к тусклому оконцу–иллюминатору.
На клочковатом поле отдаленного аэродромчика довольно долго ждали автобуса. Наконец он пришел. Я заложил травинкой книгу, которую читала вся Москва, перезнакомился с попутчиками, местными жителями, и они научили меня жить. Так что я не поехал в город, а сошел на развилке, где молодцеватый орудовец пристроил меня на первый же попутный бензовоз.
Бензовоз был тяжел, как монолитный, он лез в гору, ровно и мощно гудя. Шоферу было где–то к тридцати, большерук, великоват и, видимо, силен, но той неухватистой силой, три четверти которой пропадают впустую. Он и машину вел старательно, надежно, но без вольной лихости, которую выплескивает наружу уверенное в себе мастерство. Он все больше молчал, да и дорога не отпускала — повороты да повороты, да мостики, да разъезды, да река под обрывом…
Тракт впереди лежал долгий, на целые сутки. Долгий и, к сожалению, слишком тряский для книги, которую читала вся Москва.
Впрочем, теперь в книге не было необходимости, потому что я смотрел по сторонам. Природа вокруг была иногда красива, иногда обычна, иногда просто скучна. Но два года назад по этому самому тракту ехал к месту назначения молодой одноногий врач, видел за окнами те же горы, те же кедры, те же до камня выветренные холмы — так что смотреть по сторонам было для меня сейчас работой.
Мы пообедали в бревенчатой придорожной чайной, приземистой, с низкими, словно прищуренными окнами. Официанткой там работала молоденькая веселая девчонка, на которую мой шофер явно имел какие–то виды. Ел он долго, потом пил чай, и опять долго, и еще долго сидел просто так. В конце концов без всяких предварительных маневров он вдруг по–медвежьи облапил девчонку, гулко получил по спине пустым подносом и лишь тогда, блаженно улыбаясь, направился к машине.
И опять мы лезли в гору, опять бензовоз, теряя скорость, прибавлял рыку, пока наконец не вытащил себя и нас на перевал — махонькую, в дорогу шириной горизонтальную площадку, за которой начался спуск: короткий полуотдых перед новым подъемом.
Шло к вечеру, сильно хотелось спать — сказывалась прошлая ночь и четыре разных за день тряски: три самолетных и эта, дорожная. Деревни вдоль тракта были редки и в сумерках неприветливы. Но я не беспокоился о ночлеге: ведь шоферу надо как–то ночевать, значит, как–то переночую и я.
Правда, на нем был ко всему готовый комбинезон. Зато на мне была моя дорожная шкура. На мне были брюки, немнущиеся и нервущиеся: повиснешь на колючей проволоке — порвется проволока. На мне была куртка, которую можно вывалять в болоте, а потом дочиста выстирать в придорожном ручье. На мне были ботинки жесткой кожи, о которых не скажу ни слова, потому что я не поэт.
На мне была шкура, в которой можно слазить в шахту и пойти в театр, в которой, при необходимости, я сойду за местного комбайнера или приезжего артиста, за учителя, фининспектора, геолога, даже за ответственного работника.
На мне была шкура, в которой можно спать на жесткой вокзальной лавке, на полу, в кабине бензовоза или на земле, возле его теплых колес.
Шофер мой по–прежнему молчал — с той единственной разницей, что раньше молчал хмуро, а теперь улыбаясь.
Ехать так все время было вроде бы неудобно, и я спросил, как у них тут платят.
— Законно, — ответил он и повернулся ко мне с некоторым интересом: — А ты чего, шофер?
Я сказал, что нет, не шофер, и он опять замолк, справедливо считая, что раз не шофер, то, стало быть, и подробности мне ни к чему.
Стало совсем темно. Но наш бензовоз все так же тянул на юг с ровным упорством отлетающей стаи. Голову мою качало от плеча к плечу. Но я видел сбоку немигающий, целеустремленный глаз водителя и на всякий случай настраивал себя на вторую бессонную ночь: шоферы — парни выносливые.
Но вот наконец мы въехали в какой–то поселок или деревню и остановились у единственного на всю улицу фонаря. Водитель ушел куда–то в темноту и ходил минут пять, собачий лай чертил его пути по невидимым улочкам. Потом он вернулся и сказал, разведя руками:
— Вот так. И не попляшешь.
Мы проехали еще километра два, свернули с тракта к лесу, и тут, на опушке, шофер заглушил мотор. Вытащил из–под сиденья кусок кошмы, брезент и сказал мне:
— Вот это под низ, а вот это наверх.
Я кинул на траву кошму, накрылся брезентом и уже и полусне автоматическим движением натянул на ухо воротник куртки…