Так и идут виновные к Махоне с мечеными лбами. А ему большого ума не надо: поглядит на лоб и отстегивает ровно по метке. Шельмовать не шельмуют. Всякий метчик, старшина то иль десятский, иль сам воевода, поставит метку и непременно скажет:
— Гляди, бог шельму метит!
И каждый вспоминает сто раз слышанную, рассказанную и пересказанную притчу о шельмеце, которого бог на всю жизнь отметил, и страшится стереть метку, и несет их к Махоне все, сколько бы ему их ни поставили.
Первого Махоня не сечет. Первый сидит при нем и подает ему розги, окатывает водой отсеченных, привязывает и отвязывает их от лавки. У Махони такой обычай… Не сдуру, не с блажи держится его Махоня. Ему всегда требуется помощник, вот и милует он первого, чтобы тот с охотой и старанием помогал ему.
8
Копейщик, у которого царь на смотре копье пробовал, поспел к Махоне первым. Бешено, как конь под первым седлом, мчался он. Три креста поставил ему воевода. Только ноги могли спасти его от полутора дюжин Махониных плетей. Не встал бы он после них: не той он был силы, чтоб выдюжить такой бой, оттого и мчался как скаженный, обгоняя по дороге таких же, как и сам, надеющихся спастись от тяжелой Махониной руки.
Вскочил он в предбанник, где Махоня уже приготовился к своей немудреной работе, и повалился как мертвый, без звука, только брязнул об пол своим изжелта-бледным лицом.
Махоня плеснул на него водой, посмыкал за бороду, попинал легонько в зад. Копейщик очнулся, показал Махоне лоб.
— Ох, мама кровная! — ужаснулся Махоня и присел перед ним на корточки. — Ну подымась, подымась, — стал он ласково приговаривать и помогать копейщику подняться на ноги.
Копейщик поднялся, шатаясь, подошел к кадке с водой, сунулся в нее головой.
— За что ж тебя так, родимай?
— За царя… — просипел копейщик.
— За которого-то быть царя?
— За нашего… батюшку Иван Васильча!
— Господи! — прошептал Махоня и перекрестился. — Что ты?..
— А ниче… Мы с ним — как с тобой!.. Погутарили про воинское дело… Копье он у меня… взял!.. Этак половчил в руке… и — в землю!
— Ты ж чаво?..
— А я ничё!..
— Ишь ты! А плетки — пошто?
— Копье-то… не встрянуло!
— Ух, матерь кровная! — снова ужаснулся Махоня.
— Дык, теперь чё? — радостно сказал копейщик. — Теперь ничё!
— Верноть, — согласился Махоня. — Бог тебя послал нонче первым, а первого я не секу.
Копейщик сел на лавку, откинулся головой к стене.
— Посидь, посидь, — сказал ему Махоня, — а я по нужде отойду. Как зайдут яшо — так и почнем.
Махоня вернулся с улицы, а в предбаннике уже сидело пятеро. Подпоясался Махоня красным кушаком, хлебнул квасу, потер ладонью меж жирных ягодиц и ласково поманил ближнего.
— Не бось, родимай! Розга — она, как мать родная, сечет и ум дает!
Мужичок от страху не мог и кафтан с себя снять.
— Подсоби, — сказал Махоня копейщику.
Копейщик споро раздел мужика, уложил на лавку, пристегнул руки-ноги ремешками. Махоня неторопливо вынул из кадки розгу, протащил ее сквозь сжатую ладонь, покачал в воздухе, словно примеряясь, и без замаха, будто вполсилы, стеганул по напряженной, потной спине. Мужик даже дернуться не успел, но заорал так, что Махоня отступил в удивлении и заглянул ему в лицо.
— Больноть? — спросил он ласково.
— Дюжа… — простонал сквозь зубы мужик.
— Далей полегчей будя, — так же ласково сказал Махоня и снова полосанул через спину розгой.
Пока он высек первых пятерых, явилось еще человек тридцать. Расселись по лавкам, угрюмо, безмолвно, как перед покойником. Изредка кто-нибудь вышепчет: «О, господи Исусе Христе…» — торопливо перекрестится и опять уткнет бороду в кафтан.
Махоня лоснится от пота, хекает в каждый удар — надрывно, как стонет, с руки срываются при каждом ударе брызги пота и падают на иссеченную спину, въедаясь солью в багровые извивы.
Подошел к Махоне один с крестом на лбу — пот с бороды ручейком…
— Хочь перемена, — обрадовался Махоня, увидев крест. — Дай-кось мне плеть, — сказал он копейщику.
Копейщик подал ему плеть, Махоня стал разминать ее, подбадривая вконец потерявшегося мужика:
— Не бось, родимай! Плетка — она мягчей розги! Плетка рвет, а рваное быстрей гоится! Что ж ты укоил, что плети схлопотал?
— Коня загнал.
— За коня от бога болей выпало бы! Легко отделаешься, родимай, за грех такой великий! В раю будешь, помянешь Махоню добрым словом.
После трех ударов мужик запросился:
— Погодь, Махоня! Мочи нет…
— Чего ж годеть? — сказал ему ласково Махоня. — Эвон у меня яшо сколь страдальцев! До полуночи не управлюсь. И со счету ты меня сбил, родимай, — сокрушился Махоня. — Чтоб ни богу в обиду, ни тебе, почну сызнова.
9
Басманов после вечернего осмотра войска, на который он ездил с Горенским и третьим воеводой князем Оболенским, решил заглянуть к Махоне, посмотреть на его работу. Горенский подумал было отказаться и поехать выспаться перед завтрашним походом, но почему-то не посмел. Он чувствовал себя перед Басмановым как-то неуверенно — то ли оттого, что впервые шел вместе с ним в больших воеводах, то ли от страха перед ним?! Исходила от Басманова какая-то сила, которой Горенский не понимал, но которую чувствовал на себе, чувствовал ее жестокость и властность, и потому не решился противиться ей.
Махоня уже почти со всеми управился, когда приехали воеводы. Он сел отдохнуть, а чтоб не было перерыву, поставил вместо себя одного из оставшихся. Этот, поставленный Махоней к розгам, был сотским — на груди у него висела похожая на рыбий хвост медная бляха с вычеканенным на ней двуглавым орлом с коронами на головах и растопыренными крыльями. Махоня хоть и был простоват, а хитер — с умыслом выбрал себе замену: увидел на лбу у сотского два креста и решил оставить его напоследок, чтоб избавить по своему обычаю от плетей.
Ни слова не вымолвил сотский: угрюмо взял розги и принялся сечь. Был он космат, волосы росли у него даже на ушах, а со лба прорастали клином чуть ли не до самых бровей. У него и кресты были поставлены по разные стороны от этого клина. Широкое скуластое лицо напряжено, будто что-то закусил в зубах; из-под тяжелых бровей, вросших густой рыжиной в самые виски, светился большой, налитый кровью глаз и такое же большое, белое, как кресты на лбу, бельмо.
— Ох, аспид! — закричал после нескольких его ударов лежащий на лавке здоровенный, жилистый мужик. — Как ножом режет!
— Ну уж!.. — простодушно сказал Махоня.
— Ей-бо!.. — прорычал мужик. — От тебя терпел… О-о!.. От сего вся мочь вышла!
— Щекотки не любишь?! — осклабился Махоня. — Расхолен, как болярин.
— О-о!.. — еще вымученней рыкнул мужик и разразился отчаянным матом. Сотский невозмутимо полосовал его спину.
— Возьми ты, Махонь, — взмолился мужик.
— Пущай дощекочет! — весело и довольно ответил Махоня, уверенный, что мужик притворяется, и наставительно добавил: — Лозою в могилу не вгонишь, а калачом не выманишь.
Тут как раз и зашли в предбанник Басманов, Горенский и Оболенский. Махоня важно поднялся им навстречу, с достоинством поклонился. Остальные тоже поклонились. Сотский злобно глянул на воевод, отбросил сломавшуюся розгу, с неохотой опустил в поклоне голову. Мужик на лавке продолжал материться.
— Угомонься ты, — сказал ему Махоня и проворно отстегнул ремешки, державшие мужика на лавке.
Мужик тяжело поднялся, глухо сказал сотскому:
— Зверюга!
На воевод не обратил никакого внимания. Со стонами и охами стал надевать на себя одежду, ненавистно поглядывая на своего мучителя и осыпая его проклятьями.
— Чем винил? — спросил мужика Басманов.
— Не винил, воевода…
— Пошто ж сечен?
— А чтоб знал наших!
— Врешь, поди?
— А пошто мне врать? На лавке-то уж отлежал! Кабы винил, три дюжины схлопотал бы… А так — единую!
Говоря с мужиком, Басманов пристально наблюдал за сотским. Видел, как тот в сердцах отбросил розгу и злобно сверкнул своим страшным глазом. И страх и отвращение шевельнулись в душе Басманова… Никогда еще не доводилось ему видеть в человеке такой мрачности и яростной, тупой злобы. Сойдись с ним Басманов один на один где-нибудь в укромном месте, не стал бы он зацеплять его, обошел бы, но сейчас ему даже дыхание перехватило от желания затронуть его…
— Чей сотский? — спросил он сурово.
— Нарядного головы Еремея Пойлова.
— За что плети?
— Голове в зубы съездил.
— Небось не вкушал еще плеток?! — сказал угрозливо Басманов. — А ну-ка, Махоня, попотчуй его! Да от меня добавь полдюжины, дабы знал длину рукам своим.
Сотский спокойно, неторопливо скинул кафтан, рубаху, поудобней улегся на лавке… Страха не выдавалось в нем, будто не под плети ложился, а на лавку в парной, потомиться, понежиться…