— Пусть приедет ко мне, — сказал Басманов, но как-то нетвердо, встревоженно, словно испугался своей дерзости. Серебряный почувствовал его волнение и понял, что он и сам мало верит в возможность затеваемого, но Серебряный знал решительность Басманова, знал, что тот не остановится ни перед чем.
— Я уговорю Пронского приехать к тебе, — сказал Серебряный. — Токмо обещай не бесчестить его!
— Я не трону его чести, ежели она у него есть.
3
Из темного проема церковных дверей валит пар, как из бани: карнизы и навесы над дверями покрыты белой индевью, отчего церковь кажется похожей на громадную берлогу.
Гул колоколов то стихает, то вновь зачинается — поначалу нечастым, глохлым брязкотом, потом быстрей и звонче, переполошенно и буйно накатывается, накатывается хлесткий перезвон, скапливается в воздухе, тяжелеет и вдруг бьет тяжелым, гулким ударом — в землю, в небо…
С куполов осыпается снег — летит комьями и густой белой пылью, — нищие ловят его в ладони, припадают к нему лицом и суетятся, суетятся…
— И нагой не без праздника, — шепчут они с заумью. — Царько наш милосердный нынче пожалует убогих!
Еще задолго до окончания службы стали они собираться небольшими, враждующими меж собой кучками возле церкви святого Егория Победоносца, где стоял обедню царь. Потянулся к церкви и народ — с крестами, хоругвями, иконами… Притащились юродивые. Они сразу стеснили нищих с паперти: стали ползать по обледенелым ступеням, сдирать ногтями комки, счищать мусор, грязь… Кричали, хохотали — то жалобно, то зло, то вдруг замолкали — разом, будто по чьему-то велению, глаза их останавливались, делались плоскими и напряженными, как у мертвецов.
На площади возле церкви скапливалось все больше и больше народу. Самые проворные забрались на крышу стоящей неподалеку ямской избы, обсели длинный покатый настил конюшни, пристроенной рядом с избой, кто-то подал туда хоругви, кресты… Один крест прикрепили на трубе ямской избы. Его обдавало дымом, и люди заволновались, нищие замахали клюками…
— Кощунство! Кощунство! — зашумела толпа.
Но креста не сняли: дым стал слабеть, а через время и совсем прекратился — в избе потушили печь.
Вдруг крыша над конюшней с глухим треском проломилась, и все, кто сидел на ней, ухнули вниз. Дико заржали напуганные лошади, завопили покалеченные…
Толпа на площади охнула и откачнулась от конюшни. Кто-то кинулся, отворил ворота… Несколько лошадей вырвалось на волю и понеслось прямо в толпу. Полетели на землю хоругви, иконы… Толпа качнулась в сторону, смяла нерасторопных и упавших, хлестнулась о стены домов, заглушив паническим вздохом глухой крик раздавленных, и вдруг замерла, остановленная чьим-то ликующим воплем:
— Царь!
Иван стоял на паперти в окружении бояр и воевод и угрюмо смотрел на оторопевших, словно захваченных врасплох людей.
Валялись на земле затоптанные хоругви, иконы, билась в сугробе лошадь с поломанными ногами, из конюшни доносился негромкий, но хорошо слышимый в наступившей тишине зов: «Спасите! Спасите!»
Ни один человек не кинулся на помощь, никто не пошевелился даже: люди словно не слышали или боялись хотя бы малейшим движением отягчить свою вину. Они будто пристыли к земле, беспомощные и кроткие, всем своим видом, жалкостью и кротостью показывающие свою покорность, свое смирение и этой покорностью, этим смирением старающиеся заменить все те почести, которые собирались оказать ему — так угрюмо и недружелюбно взирающему на них с высоты паперти.
Даже юродивые угомонились…
Иван вдруг спустился по ступеням к одному из них, присел рядом, строго спросил:
— Скажи: будет мне удача?
Юродивый сжался, заскулил, как от щекотки, по синюшным губам потекли слюни, глаза раскосились…
— Дай гривну, — сказал он плаксиво.
— Богатым станешь, — все так же строго сказал Иван.
— Дай! — громко и грубо потребовал юродивый и толкнул Ивана в плечо.
Иван не рассердился, только отодвинулся чуть подальше. Снял с пальца перстень, протянул его юродивому.
— Вот — вместо гривны…
Юродивый схватил перстень, зажал его в ладони, даже не взглянув на него, и долго сидел без движения, прижав к животу руку с перстнем.
Иван терпеливо ждал. Юродивый снова заскулил, затряс головой, разжал ладонь и выбросил перстень в снег.
— Дай гривну!
Нищие кинулись к перстню, учинили драку… Васька Грязной проворно сбежал с паперти, бичом разогнал их. Нищие беззвучно расползлись в разные стороны.
— Васька! — нетерпеливо сказал Иван. — Сыщи гривну.
Васька Грязной крикнул в толпу:
— Эй, люди, кто одолжит царю гривну?
Из толпы вышел человек, расстегнул шубу, вынул из-под широкого пояса серебряную гривну, протянул Ваське.
— Кто будешь? — спросил Васька.
— Евлогий, купец.
— Год будешь беспошлинно торговать в сем городе, — сказал ему Васька и отнес гривну царю.
— Вот тебе гривна, — подал Иван юродивому серебро. — Скажи теперь: будет мне удача?
— Гы-гы!.. — засмеялся юродивый беззубым ртом, погладил гривну ладонью и спрятал ее в свои лохмотья.
— Скажи, — настойчиво допытывался Иван. — Будет мне удача?
— Носи крест и вериги, — сказал юродивый. Носи крест и вериги!..
Иван резко выпрямился, долгим, тяжелым взглядом посмотрел на юродивого, словно испытывая его, но юродивый уже отвернулся от Ивана, забыл о нем… Иван поднялся по ступеням на паперть, подошел к священнику, решительно снял с него крест и повесил на себя.
— Коня, — приказал он глухо.
4
Жил царь в простой деревянной избе, выстроенной на окраине Можайска. Жил скупо, строго… При нем были только Федька Басманов с Васькой Грязным да несколько слуг.
Изба была разделена на три части: в одной, самой маленькой, была царская спальня и молельня — Иван не любил по утрам ходить в церковь и молился в своей молельне, — в другой жили Федька и Васька; третья, большая и просторная палата, служила трапезной, здесь же Иван выслушивал челобитчиков, сюда созывал на совет воевод.
Нынешний день утомил Ивана: долгий смотр войска, долгая обедня, которую он почти всю отстоял на коленях, да еще то странное, почти бессмысленное прорицание юродивого, в котором Ивану почудилось какое-то жуткое зловестие… До него словно донесся далекий и суровый глас судьбы. Вспомнил он свой разговор с митрополитом, вспомнил его слова: «Добро в твоей душе да восстанет надо злом…» Добро! Не к нему ли тянется его душа — вперекор разуму, вперекор воле, вперекор всему тому мрачному и злому, чем наполнена его жизнь?
Сник Иван, задумался… Приказал Федьке сказать воеводам, что говорить он с ними сегодня не будет, а наутро чтоб готовились выступать. Всегда вгонявший коня в пену, теперь до самой своей избы ехал шагом. Обедал один, даже не позвал Федьку, обычно рассказывавшего ему за обедом сказки, притчи да разные небылицы.
Сумрачный, отяжелевший сидел Иван за столом… Мысли его ушли к тому времени, когда совсем еще юным, семнадцати лет от роду, венчался он на царство в Успенском соборе. Навсегда остался в его памяти этот день. До сих пор помнит, как величественно — до жути — пели певчие венчальную херувимскую песню, как надрывно стонали от их голосов гулкие своды собора, как пугающе дрожало тяжелое, слепящее марево свечей, как бесновались кадильницы вкруг него, как задыхался от их дыма… Помнит лица бояр, непроницаемые, холодные лица, помнит пронзительные, неотвязчивые глаза тетки своей Ефросиньи Старицкой, помнит боярынь ее — пустоглазых, как совы, в золоченых кокошниках, — подносивших ему царственную цепь…
Тогда он еще был им по зубам, и, знай они, что он не только обвенчается, но и станет царствовать, непременно извели бы его. Извели бы! В этом он уверился окончательно и накрепко в пору своей тяжкой хворобы, когда, ожидая смерти, призвал их присягнуть своему сыну и наследнику — царевичу Дмитрию 10. Вот когда он увидел их истинные лица и узнал истинную цену их преданности ему. Князь Владимир Старицкий не замедлил объявить свои права на престол — мимо Дмитрия, и бояре встали за него. Крест целовать Дмитрию воспротивились, засварились, выгоды себе выговаривая перед новым царем, которого уже видели на престоле, а ему, Ивану, еще живому, говорили прямо в глаза: «Нельзя нам крест целовать не перед государем. Перед кем нам целовать, коли государя тут нет?» Лишь увидев, что смерть отступила от него, и подошли к кресту. Князь Владимир в отчаянье поцеловал крест, а мать его, Ефросинья Старицкая, только с третьего присыла привесила к крестоцеловальной грамоте свои печати.
«Добро в твоей душе да восстанет надо злом», — снова вспомнились ему слова Макария. — А пощадят ли меня доброго мои недобрые враги? Не пощадят! Пошто же мне уповать на божий суд? Мне мало на них лише божьего суда! Я сам хочу судить их! Сам! И я буду судить… Буду!»