Однако знаю: приблизится день освобождения, и воскреснет связь с миром. Последние дни тюрьмы – самые страшные дни. Недавно арестант, здоровый на вид, умер здесь, в тюремной конторе, за минуту до освобождения: сердце не выдержало. Никакое сердце не вынесло бы постоянного ожидания, что вот-вот воля. Долой же неотвязную мысль о ней!
Какая прелесть! Желтовато-багровыми лучами догорающего солнца, на мгновение вырвавшегося из-за туч, осветились и дома с длинными рядами окон, и купол дворца, и белый Смольный собор. Даже в камере стало веселее от лучей, отраженных облаками. Торжественно краснеют фабричные трубы. Тень от тюрьмы протянулась через Неву, легко взбежала на набережную, затемнила один за другим все ряды окон и, скользнув по крышам, погналась за мечтою в далекое поле. Был последний звонок; пропеты молитвы; тюрьма засыпает.
По двору пятится задом надзиратель, вперив взор в окна.
– Спи ты, эй! – кричит он неосторожному арестанту. На меня смотрит свирепо, но молчит. Я жду с любопытством: будет стрелять в меня или нет?
Освободившись от пароходов, Нева разгладила морщины и кинула в свою глубь прибрежные здания. Но я не одинок. Привет тебе, паучок. Как упорно работаешь ты на оконной решетке, воюя с ветром! Муха легко разорвала хитрую сеть. Вот мертвая мошка, бери ее!
Паук присмотрелся; потом быстро приблизился, схватил лапами мошку и принес ее в центр сети, в свою кладовую. А как оправишься ты с каплей воды? Ты понес этот хрупкий тяжелый шарик и не раздавил его, – браво! Вот и гость – комар. Он мягко, почти неслышно прикасается к моей руке – когда-то к ней прикасалась рука человеческая -и впился жалом. Потом он напряженно выпрямляет лапки, краснеет, делается прозрачным и молча, грузно улетает.
Какая тишина! Боясь нарушить торжественность ночи, бесшумно прошел пароход. Судно с подобранными парусамн лениво проплыло по течению, бортом вперед. Попрятались неугомонные дрожки. И в тюрьме – тишина кладбища. Пятьсот человек сидят по клеткам – и ни шороха! Царство полярной ночи. О чем думают те, кто не спит?
Тяжела первая тюремная ночь. Связь с миром резко оборвана – это рассечен ваш мозг, ваши нервы. Знаешь, что кончено, и не можешь не продолжать мысленно: вчерашний день упорно живет. Ждешь бессознательно: откроется дверь, и сгинет минутный кошмар. Послышатся шаги, щелкнет замок, – не пробуждение ли это от кошмара? Нет, это тюрьма вступает в свои права: вас фотографируют, меряют, взвешивают, считают зубы, залезают в душу грязными руками. А вчерашний день все еще живет: ставит вопросы, волнует, мешает ночному забвению.
Какова будет последняя ночь?
За рекой в окне засветился огонек – свидетель пошлой обывательской заботы или пошлого отдыха. Бросаю свое презрение вам, вольные кровопийцы и вольные бессознательные предатели! Не надо мне вашего уюта и покоя! Не надо… Впрочем, не обманываю ли я себя? Что, если бы совсем близко случилось увидеть человеческое жилище? Выжил ли бы я, вернувшись опять в клетку? Вспоминаю, как в прошлом году мне случилось провести сутки в другой такой же клетке. Тогда в окне напротив я увидел белые занавески, скрывавшие внутренность комнаты. Они поздно отдернулись. Солнце уже повернуло, и я не увидел комнаты. Но я никогда, кажется, не забуду этих занавесок. Как раз в тот же день я получил стихотворение поэта-каторжника, и бурные рыдания потрясли всего меня. И стыдно их и легче от них. Весь день я повторял вслух слова поэта:
Спускалась ночь.Кричала где-то птица.Валился снег на свежий волчий след.Мечтатель, стой!Прочна твоя темница:На родину пути отсюда нет!
Мучительный день, бесконечно мучительное воспоминание.
Мрак сгущается. Летучие мыши пролетают перед самым окном. Робкая песня скоро замирает. Сонный паук едва колеблется ветром. Фабричные трубы постепенно уходят во мглу. На барках говор. Я рад человеческому голосу, но удается различить только бранные выкрики. Лениво залаяла вдали полусонная собака. Опять крадется задом надзиратель, стараясь уже не смотреть на меня. Резко свистнул пароход, точно детский крик безумного ужаса. Я вздрогнул. Блеснула звездочка…
VI. «СЛАБЫЕ» И СЛАБОУМНЫЕ. НЕУДАЧНОЕ ЦВЕТОВОДСТВО. ПОЛОВИНА СРОКА
Лица, судившие о моем настроении по письмам, определяли его летом второго года как «бодрое и устойчивое, но грустное». Фактически дней уныния почти не случалось, смеялся я часто, а улыбался еще чаще, даже сам с собой, когда думал или вспоминал о смешном; но за всем этим чувствовалось, что подоплека слегка пасмурная. Заметил, что быстрее прежнего утомляюсь разговором, даже во время коротких очередных свиданий. Когда-то, как многие заключенные, стремился задержать в камере вошедшего надзирателя, чтобы перекинуться лишним словом; теперь же присутствие человека в камере стесняет меня, а разговоры кажутся неинтересными. Последнее, может быть, зависит и от того, что теперь «большая работа» и некоторые другие вопросы общего характера слишком часто захватывают меня.
Почти все лето меня отправляли на прогулку со «слабыми». Она бывает два раза в день, когда отгуляют здоровые: перед самым обедом (от 11 до 111/2 часов) и под вечер (от 5 до 51/2часов). Зимой вечерняя прогулка со «слабыми» кончается раньше, но все же получается ощущение вечера, проводимого отчасти вне камеры, на свежем воздухе. Для «слабых» выносят скамейки, – ходить все время не обязательно; а чтобы сесть на скамейку, позволяется пройти к ней не по окружности, а по дорожке, пересекающей круг. Надзирателей на прогулке «слабых» меньше – двое, а иногда даже только один, поэтому чувствуется менее напряженная тюремная атмосфера и легче перекинуться словом.
Мне уже пришлось упомянуть о том, что среди «слабых» большинство -слабоумные и сумасшедшие. Помешательство в здешней тюрьме – самое обычное дело. При мне политических было совсем мало, и все же сошли с ума двое: Людвиг Родзевич, поляк-интеллигент из Домброва, и крестьянин литвин Трусос, посаженный административно на год за контрабандный провоз молитвенников и евангелий на литовском языке, напечатанных латинским шрифтом (в России допускались только напечатанные русским шрифтом). Помешавшихся уголовных, если они не буйные, в больницу не отправляли; как объясняли надзиратели, это делалось из экономии, так как за помещение арестанта в городскую больницу тюремное ведомство должно было платить. Кроме заболеваний в тюрьме, нередки были случаи, когда суд приговаривал к заключению людей явно невменяемых, особенно из простонародья: таких всегда можно было встретить в любой тюрьме.
Например, у нас Филипп. Он таким и попал в тюрьму: на вид мальчик, совершенный скелет; взор всегда устремлен прямо вперед, без выражения; никогда не заговаривал сам, а на вопросы отвечал редко; ел содержимое парашки; часто раздевался догола.
– Что ты делаешь, Филипп?
– Купаться хочу.
Если надзиратели обижали его, то спускал с себя брюки и показывал им голую спину; а одному на щипки ответил пощечиной, за которую его, конечно, не подвергли взысканию. На прогулке часто идет-идет по кругу и вдруг начнет двигаться по прямому направлению:
– Куда ты, Филипп? Назад!
Филипп не слышит или не обращает внимания; надзиратель срывается с места, догоняет его и возвращает на круг.
Другим моим товарищем по прогулке был древний старик, ничего не слышавший и явно выживший из ума. Из-за него случилась маленькая история. Он был настолько слабоумен, что сам не мог найти дверь, через которую нужно возвращаться с прогулки. Надзиратель, вместо того чтобы подвести его, толкнул кулаком в шею по направлению к двери, так что старик чуть не упал. Я устроил скандал. Начальство отнеслось к моему заявлению внимательно.
Был один торговец лет тридцати, помешавшийся уже в тюрьме. Он всегда был уверен, что с прогулки пойдет сейчас не в камеру, а на свою квартиру, так как пора уже кормить канареек, которыми заставлен у него будто бы весь зал.
Далее, был очень красивый молодой арестант. На воле его профессия заключалась в том, что переодевался уличной женщиной; мужчина, увлекшись красотой мнимой девушки, приводил его к себе на квартиру, а «девица» искала момента, чтобы украсть что-нибудь и скрыться. На прогулке он появлялся недолго, скоро попал в больницу и умер в день окончания срока, как говорили, от чахотки. Был еще один, покушавшийся в тюрьме на самоубийство. Он порезал себе горло, а надзиратели уверяли, что он «дурака ломал».
Среди непомешанных обращали на себя внимание двое: старик и молодой.
Старик с очень длинной седой бородой и без кровинки в лице держался очень прямо; казенные бушлат и полушубок он ухитрялся носить так, что они производили впечатление сшитого по заказу мундира. Говорили, будто это бывший полицейский, не то начальник, не то помощник начальника одного из участков в Петербурге. Однажды привели в участок пьяного извозчика, а старик «раза два стукнул его». Но при вскрытии трупа извозчика следы «стукания» были слишком явны, и старик угодил в арестантские роты, а по слабости здоровья помещен в тюрьму. Дол-го сидел под следствием. Жена и две взрослые дочери вначале навещали, затем бросили. Теперь очень нуждался. Тюремное начальство временами заходило к нему побеседовать и помогало деньгами. У старика водянка, и, видимо, ему уже не выйти из тюрьмы.