«Даже впоследствии, когда я начну делать кое-что получше, чем сейчас, я все равно буду работать так же, как теперь; я хочу сказать, что яблоко будет тем же самым яблоком, но только более спелым; мои взгляды останутся теми же, что вначале. И это причина, по которой я заявляю: если я ни на что не годен сейчас, то и потом буду ни на что не годен; если же я чего-то стою сейчас, то буду чего-то стоить и после. Пшеница – всегда пшеница, даже если горожане вначале принимают ее за сорняк, и наоборот» (232).
«Я лично убежден, что добьюсь лучших результатов, изображая сюжет во всей его грубости, чем пытаясь придать ему условное изящество» (239). «Золя… в своей книге «Мои ненависти» прекрасно говорит об искусстве в целом: «В произведении искусства я ищу и люблю человека-художника».
Знаешь, я считаю такой подход совершенно правильным; я спрашиваю тебя, что за человек, провидец, мыслитель, наблюдатель, что за человеческий характер стоит за определенными картинами, технику которых так расхваливают? Очень часто за ними никто не стоит. А вот Рафаэлли – индивидуальность, Лермит – индивидуальность, да и перед многими картинами почти неизвестных художников ощущаешь, что они сделаны с волей, чувством, страстью и любовью» (245).
«Следует всегда умно использовать красивые тона, которые образуют краски сами по себе, когда их смешиваешь на палитре; повторяю: надо исходить из своей палитры, своего понимания гармонии красок – это нечто совсем другое, чем механическое и рабское копирование природы» (257).
«… я до сих пор надеюсь, что работаю не только для себя, и верю в неизбежное обновление искусства – цвета, рисунка и всей жизни художников. Если мы будем работать с такой верой, то, думается мне, надежды наши не окажутся беспочвенными…» (339).
«Ведь вместо того, чтобы пытаться точно изобразить то, что находится у меня перед глазами, я использую цвет более произвольно, так, чтобы наиболее полно выразить себя» (379).
«Не знаю, сумею ли я написать почтальона так, как я его чувствую…» (380).
«Почему я всегда жалею, что картина или статуя не могут ожить? Наверно, во мне очень мало от художника.
Почему я понимаю музыканта лучше, чем живописца? Почему его абстракции кажутся мне более оправданными?» (382).
«В моей картине «Ночное кафе» я пытался показать, что кафе – это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление. Словом, я пытался, сталкивая контрасты нежно-розового с кроваво-красным и винно-красным, нежно-зеленого и веронеза с желто-зеленым и жестким сине-зеленым, воспроизвести атмосферу адского пекла, цвет бледной серы, передать демоническую мощь кабака-западни» (393).
«Не уверен, что кто-нибудь до меня говорил о суггестивном цвете. Делакруа и Монтичелли умели выразить цветом многое, но не обмолвились на этот счет ни словом» (400).
«Мне кажется, что делать картины по рисункам Милле означает скорее переводить их на другой язык, нежели копировать» (500).
«Да, ландшафт страны надо чувствовать во всей его полноте. Разве не это именно достоинство отличает работы Сезанна от вещей любого другого художника! А сколько личного в рисунке и стиле у Гийомена, которого ты приводишь в пример!» (501).
«В жизни то же, что и в рисовании: иногда нужно действовать быстро и решительно, браться за дело энергично и стремиться к тому, чтобы крупные линии ложились с быстротой молнии.
Так уж не время для колебаний или сомнений, рука не должна дрожать, взгляд не должен скользить по сторонам, а должен быть сосредоточен на том, что находится перед тобой. Надо, чтобы оно всецело поглотило тебя, и тогда через короткое время на бумаге или холсте возникает нечто такое, чего там раньше не было, и возникает таким образом, что потом и сам не понимаешь, как ты это отгрохал. Конечно, решительным действиям обязательно предшествует известный период обдумывания и размышления, в момент же самого действия на рассуждения времени почти не остается» (99).
«У ткача, который направляет и переплетает большое количество нитей, нет времени философствовать; вернее сказать, он так поглощен своей работой, что не думает, а действует; он не может объяснить, как должно идти дело – он просто чувствует это. Если даже, поговорив друг с другом, ни ты, ни я не придем ни к каким определенным решениям, мы, вероятно, все равно обоюдно поддержим зреющие в нас замыслы. И это именно то, чего мне очень хочется…» (174).
«… я чувствую соотношение цветов не хуже, чем лунатик пространство! То же самое и в рисунке, где я почти ничего не измеряю, являя собой прямую противоположность Кормону: тот уверяет, что если бы он не измерял, он бы рисовал как свинья…» (401).
«В эти дни, когда природа так хороша, я становлюсь похож на ясновидящего: картины сами собой, словно во сне, встают у меня перед глазами» (408).
«Разве мы не ищем скорее напряженности мысли, чем уравновешенности мазка? И разве спокойный и неизменно ровный мазок в данных обстоятельствах при работе по первому впечатлению на месте и с натуры возможен? Ей-богу, это мне кажется не более реальным, чем фехтование по всем правилам во время штурма» (544).
«Однако анализировать вещи вовсе не кажется мне обременительным и докучным делом» (131).
«Я совершенно согласен с твоим утверждением, что в нашей жизни бывают периоды, когда мы как бы глухи к природе или когда природа как бы перестает говорить с нами.
У меня тоже часто бывает такое чувство, и оно иногда помогает мне браться за совершенно другие вещи: когда мне приедаются пейзажи и эффекты света, я принимаюсь за фигуры, и наоборот. Иногда же просто приходится ждать, пока подобное настроение пройдет, хотя мне не раз удавалось преодолеть это чувство бесстрастия, меняя мотивы, на которых было сосредоточено мое внимание» (134).
«Нам с тобой равно присуще стремление заглядывать за кулисы, иными словами, мы оба склонны все анализировать. Полагаю, что это именно то качество, которое необходимо для занятий живописью: для живописи или рисования эту способность нужно напрягать. Возможно, что в какой-то мере мы обладаем этим даром от природы (он, несомненно, есть и у тебя, и у меня – им мы, вероятно, обязаны как нашему детству, проведенному в Брабанте, так и окружению, которое больше, чем бывает обычно, способствовало тому, что мы научились думать)…» (137).
«Изучение законов цвета, бесспорно, помогает перейти от инстинктивной веры в великих мастеров к отчетливому пониманию того, почему мы находим ту или иную картину красивой, а это поистине необходимо в наши дни, когда, поразмыслив, убеждаешься, до какой степени произвольны и поверхностны суждения о произведениях искусства» (256).
«В конце концов, секрет, дающий человеку вторую молодость, – это работа…» (277).
Комментарии
Дж. Ревалд
«… он способен был восхищаться работами художников, которые, как он знал, с презрением относились к его собственным работам. «Художники, – объяснял впоследствии Ван Гог, – не всегда достаточно дружелюбны. Они либо чересчур переоценивают хорошее в людях, либо вовсе не замечают его. Лично я, однако, склонен считать, что справедливость – более сильное чувство, чем это кажется. Человек иногда имеет право немного посмеяться и позабавиться, и даже много»» (44).
«Поэтому картины Ван Гога, написанные в Арле, в известном смысле похожи на дневник, на запись его изменчивых настроений и наитий, его надежд и стремлений. В дополнение к ним он вел еще дневник другого рода, состоящий из его почти ежедневных писем к брату, в которых он обсуждал свои картины, свою жизнь, прочитанные книги, встреченных людей».
«Письма Винсента, написанные лаконичным, выразительным языком, хотя синтаксис их иногда запутан (теперь художник писал по-французски, а не по-голландски), повествующие о трудной, но все же поэтичной жизни, свидетельствуют о странном сочетании уравновешенности и напряженности. Эти письма насыщены непокорностью, глубоким отчаянием и в то же время верой» (141).
Ирвинг Стоун
«– Плотская любовь будит силы, – бурчал себе под нос Винсент, легко и свободно орудуя кистью. – Удивляюсь, почему об этом не пишет отец Мишле» (177).
«Винсент был убежден, что создать хорошую картину ничуть не легче, чем найти алмаз или жемчуг. Он испытывал недовольство и собой и тем, что выходило из-под его кисти, но в нем теплился луч надежды, что рано или поздно он станет писать лучше. Порою эта надежда казалась призрачной. Но, только работая, Винсент чувствовал, что он живет. Иной жизни у него не было. Он был лишь механизмом, слепым автоматом, который глотал по утрам еду и кофе, жадно хватал краски, выплескивал их на холст, а вечером приносил законченное полотно.
Для чего? Для продажи? Конечно, нет! Он знал, что никто не купит его картины. Какой же смысл торопиться? Зачем он гонит, пришпоривает себя и пишет одну за другой десятки картин, для которых уже не хватает места под его жалкой металлической кроватью?