– О чем это? – спросил Абу.
– Не перебивай, – нервно сказал бомж, – это же про внутренние переживания, сейчас про жизнь начнется.
– Вот он идет. Совершенно трезвый и счастливый. Не гнущийся под ветром перемен. Не унывающий от радости или скуки. Не помнящий зла и не хранящий за пазухой камня. Просто идущий по улице человек. Так просто, что даже не интересно. Этот человек – я. Или: этот человек – я?
– Давай, Сидоркин, – подначивал его бомж, – валяй.
Но тут зазвонил телефон. Причем он так настойчиво тарахтел, что Сидоркин отложил лист бумаги и, спокойно послушав, передал трубку ему.
– Это вас, – тихо сказал он.
– Алло, – нерешительно сказал я и встал с перевернутой постели. Подушка почему-то была у меня в ногах. Одеяло на полу, а простынь так крепко обвила мою правую ногу, как будто я крутился всю ночь волчком, не переставая. Левой я аккуратно начал высвобождаться из плена.
– Привет, – послышалось из трубки, это был Саня, – звоню тебе, чтобы сказать спасибо за деньги.
– Значит, Герда перечислила тебе бабосиков? – оживился я и пошел на кухню, чтобы попить воды.
– Да, – скучно ответил он, – только вот они вряд ли мне пригодятся. А так, конечно, ты по-пацански поступил. Спасибо тебе.
– Что-то я не совсем понимаю тебя, Санек, – сказал я. – Ты что, встречаешься с дочерью Онассиса? А как же твой адюльтер?
– Много ты понимаешь в адюльтерах. Сколько их у тебя было-то?
– Ну…
– А толк? – он явно о чем-то намекал.
– Слушай, дружище, о каком толке ты толкуешь?
– Просто в могилу-то эти деньги не унесешь, – спокойно ответил Саня и замолчал.
– Постой-постой, – закричал я, – в какую еще могилу? Да и с каких это пор ты начал заниматься святостью? Еще скажи, что ты все деньги пожертвовал пенсионному фонду.
– Хухуендия это все, – устало констатировал он, а потом, выдержав паузу, тихо спросил: – Ты уже в люстре?
– Что? – глупо спросил я.
– Если разговариваешь со мной, значит, так и есть. Значит, уже должен понять. Сидоркину привет передавай.
– Да что ты несешь-то, дружище? – закричал я и очнулся.
Свет уже оставил мою голову и поднялся к потолку. Я все так же стоял у сцены в оперном зале и смотрел наверх. Рядом стоял Рабинович. Заиграла музыка, это был тот самый мотив с парома. Откуда-то неожиданно появилась Герда. Она была в голубом обворожительном платье с оторочкой из горностая. Ее обнаженная спина, и этот бокал-колба с коктейлем. В голове снова зашумело. Из-за ее спины показался Сергеич. Он был все с той же тростью и улыбался так, будто мы с ним и не расставались.
– Познакомься, – представила его Герда, – капитан парома собственной персоной, – при этом она галантно присела в реверансе, и весь зал последовал ее примеру. Все здесь кланялись ему, моему ночному гостю и благодетелю. Он широко улыбался и галантно кланялся в отместку.
– Что тут вообще происходит? – глупо спросил я. У меня был вид потерявшегося щенка. Герда уверенно взяла меня за руку и предложила мне свой коктейль.
– Глотни, это тебя расслабит.
Я сделал невинный глоточек и обомлел. Коктейль был настолько противным и невкусным, что меня удивило, как Герда пила его с таким выражением удовлетворения. Зато он отрезвил мой ум и вернул дар речи.
– Так кто-то объяснит мне?
В это время все аккуратно расселись и занавес открылся. Оркестр грянул, и Герда посмотрела на меня так, будто я не понимал и не осознавал самых элементарных вещей.
– Что все это означает? – я яростно одернул ее за локоть.
– Все же очень просто, – ответила она, усаживая меня между собой и Сергеичем, – даже проще, чем ты думаешь.
Глава восьмая
На кладбище
– Погружаться в воспоминания – это как закидывать удочку. Никогда не знаешь, да и никто не скажет, что придется выудить из этой бездны. Иногда это пыльца. Та, что осталась от раздавленных бабочек. И ничего не осталось от них. Ни засушенных крылышек между стеклышками, ни запаха лета. Только пыльца на пальцах. У любой любви есть времена года. Весна любви пьянит, отравляет и будоражит. Лето любви пылает жаром. Осень язвами раскрашивает все и вся. Зимой все умирает. Или засыпает до весны.
Иногда это череда слов:
…Я помню, я верю, я знаю, я жду…
Так тяжело они идут. Леска натягивается до звона в ушах. Удилище гнется и трещит. Но ты тащишь и…
…Я верю, я помню, я знаю, я жду…
Иногда это краешек желтой от зависти луны. Она выглядывала из-за тучи, глядя только в твои глаза, которые ты прикрывала теплыми ладошками. И мир затаил дыхание, ожидая твоего выдоха. Завсегдатаи рыболовного мастерства знают, что такую ловят на хорошее вино, голландский сыр и отсутствие жизненной перспективы. А если плюнуть, махнуть рукой и хоть трава не расти, то можно и четверть выудить, и даже половину. Конечно, это нонсенс, и это в поваренных книгах не зарегистрировано, но на каждой приличной кухне вам поведают о данном факте, как о незатейливой данности в нашей обыкновенной бытности.
Бывает, что и не клюет. Что же! Рыбалка – дело хорошее, но на берегу и суше, и…
А лучше (и к этому совету я призываю прислушаться) вообще забросить снасти подальше в кусты. Накормить свое прошлое остатками мотыля, запустить подальше червей. И, уверяю вас, без этого фосфора и незаменимых аминокислот вы не только проживете, но и обязательно возьметесь за написание своей поваренной книги.
Но без рыбы… Совсем без рыбы.
Память отравляет. А особенно, если это память о женщинах.
Сергеич торжественно улыбнулся и закончил свой монолог. Как будто пробуя развеять таинственность происходящего. Свет совсем притих, и на сцене началось действие. В ее центр вышел аккуратно прилизанный конферансье во фраке и цилиндре.
– Дамы и господа, – сказал он торжественно, – для нас сегодня согласилась петь сама госпожа Виктория.
Весь зал посмотрел в нашу сторону, и Герда встала. Ее голубое платье начало переливаться в опустившемся луче света, и она неспешно поднялась на сцену. Заиграла музыка, и Герда начала петь.
Исполняла она ту же песню, что на пароме пела незнакомка. Отличие было только в тембре голоса и стилистике. Если на пароме она звучала как танго, то сейчас Герда старалась придать ей романтический характер.
– Так что все это значит? – шепотом попробовал спросить я у Сергеича.
– Вы можете запросто называть меня паромщиком, – улыбнулся тот и аккуратно наклонился к моему уху. – Неужели вы и сейчас ничего понять не смогли? После того, как она поет для вас эту песню.
– Я слышал уже эту песню, – так же наклонившись к нему, произнес я. – И что дальше? Что это вы подсыпаете в свои коктейли? После которых у посетителей глюки разные с потолка сыплются.
– Я думаю, – вмешался в разговор Рабинович, – пусть тогда Сидоркин и объясняет.
– Добро, – утвердительно согласился паромщик и снял со своего лацкана алую розочку. – Понюхайте, и встретимся здесь же через некоторое время.
– Что? – я непонимающе воткнул свой нос в приближающийся цветочный бутон.
– Вот тогда предметно и поговорим, – улыбнувшись, сказал паромщик. Но я этого уже не слышал.
Голова снова закружилась, и темная пелена накрыла всего меня с головой. Стало холодно и тесно. Я открыл глаза. Вокруг было темно и неуютно. Душно. Я попробовал повернуться на бок, и это удалось мне не с первого раза. Я явно находился в каком-то ящике. Со временем глаза привыкли к темноте, и я разглядел атласную обивку ящика, маленькую белую подушечку и…
– А-А-А-А-А! – заорал я от испуга и ужаса, охватившего мой разум.
Я был в гробу. Начал пробовать сильно стучать в крышку, получалось очень плохо. Наконец крышка дрогнула, и на мое лицо посыпалась земля. Мой ужас усилился. Меня просто затрясло от паники.
«Так, – судорожно думал я, – меня закопали, меня зарыли, меня похоронили ЖИВЫМ!!! Сколько кислорода может быть в гробу? На какую глубину зарывают в наше время?». Все эти немыслимые вопросы пронизывали мою голову, я вертелся в этом плену, как волчок. Бился головой об обивку, ломал ногти о крышку гроба. И через некоторое время успокоился. Я даже не понял, как это произошло. Скорее всего, по факту. Я просто лег, сложил руки на груди и заплакал. Но не навзрыд, а тихонечко, чтобы никто не услышал. Мне стало так бесконечно одиноко. Я представил себя маленьким промокшим котенком, сидящим на краю высоченного небоскреба. Дождь промочил меня насквозь. И ночь приготовилась доесть меня изнутри. Но я сидел и уверенно ждал. Чего? «Может быть, – думалось мне, – на меня точечно упадет вражеская зажигательная бомба. Все равно я никому не нужен. Одинокий, мокрый, чужой». Я закрыл глаза и почему-то начал читать стихи…
Я выкрашу вечер в синее,Я буду грешить и каяться.За это, прошу, прости меня,Но мне так, быть может, нравится.
Я выкрашу вечер в синее,Тебя нарисую, смелую,Своей нарисую, любимою,Вот только хватило б мела мне.
Продать бы, что жизнью нажито,И краску купить заветную.Торговец пускай расскажет мне,Как выкрасить душу в светлое.
Как выкрасить душу в светлое,Как сделать тебя единственной,Как мерить разлуку метрами,А слезы сливать канистрами.
Простыми рисую красками,За это, прошу, прости меня.Тебя поцелую ласковоИ выкрашу вечер в синее.
«Плевать, – думал я, – все равно похоронили».