А он любил ту, новую женщину, Надю, Надежду Васильевну, которая в атаках скакала как черт рядом, чтобы загородить своим телом от пули начдива Миронова! Он любил ее до скрипа зубов, так, как никогда — надо же в этом сознаться — не любил жены! Да, теперь-то он знал, что не любил...
Горько, конечно. Ну увидел когда-то, в ранней юности, над самой кручей плачущую красивую девочку... Но как же пройти мимо, не помочь? Он бы и теперь так же сделал (в том смысле, если бы жизнь повторилась!), и она была не отвратна ему, чистая, милая, аккуратная, и все. С нею народили пятерых детей, была с виду счастливая семья, кто бы поверил, что нет?
Стеша, красивая, статная казачка, была скромной от рождения. Во всем... Она даже в любви не могла раскрыться, отдаться, как этого желает мужская душа, тем более когда ищет любви... Теперь-то он это понял, но зачем понял, когда все позади?
Надя оставалась в Михайловке, на квартире, и, что бы ни случилось, какие бы заклятия ни пали на его голову, он знал, что вернется к ней, вернее, заберет ее с собой и дальше, до конца войны, до конца своих дней. Дочери взрослые, Артамошку как-то вырастим сообща...
Дочь спрашивает о Вале, как все получилось?
А так и получилось... Все делали правильно. По-человечески. Надо было их с Таней Лисановой отправить, они гимназистки. Ковалев сказал, что скоро начнется мирная жизнь, а у нас учителей нет, надо их готовить и в Царицыне уже такие курсы. Ну и послали, поездом.
Так в чем же дело? Какая тут твоя вина?
А в том, что даже неделю отец не придержал дочку около себя, поторопился. Послал бы на вокзал не пятого, а восьмого числа, и все бы стало по-иному, все!..
Не вернешь.
Ковалева, что ли, сюда прислать? Он — специалист по душе, пусть объяснит...
Ре-во-лю-ция... А он думал раньше, что революция — это социальная ломка отношений. И все.
Маленький Никодим ходил от стола к порогу, без папахи и полушубка, в потешных широких штанишках с красными лампасами и в крошечных сапожках со скрипом. Хотелось смеяться и рыдать одновременно, в голос. В основаниях нижней челюсти что-то подсасывало и схватывало болью.
Весь дом был до боли родной и — отчужденный.
— Смотрите за матерью, я завтра еще зайду... И еще. Прислугу новую, что пришла к вам от сбежавшего Короткова, бывшего предводителя, немедленно рассчитайте. Шпионит. Иначе я пришлю из особого отдела, ее арестуют — первую бабу за все время в дивизии! — говорил он дочерям, не поворачивая головы. — Ну и... там принесли на кухню продукты, разделите на обе семьи... Видите, какой карапуз бегает...
Младшего своего Артамона поставил на стул вровень с собой, сжал маленькие плечи, расцеловал в смугловатые щеки:
— Терпи, казак, атаманом будешь! Не кручинься, сынок, я скоро побью белых, возьму Новочеркасск и тогда опять приеду, за рыбой будем с тобой ходить к Дону, и на коне будешь скакать!
Он перехватил угрюмо-недоверчивый, исподлобный взгляд Артамона и ободряюще кивнул ему.
Потом оделся в передней, еще раз оглядел дочерей, сына и внука и, почувствовав горячую влагу в глазах, коротко опахнул лицо белой папахой, пошел к двери.
Да. Что ни говори, куда ни лети, а родной дом не пускает...
17
В канун общего наступления в станицу неожиданно прибыл на Михайловки Михаил Данилов. При нем — бумажка Слободского ревкома, извещавшая, что ревком находит нужным поставить военным комендантом в слободе своего человека. А Данилов для этого, мол, негож...
— Они что там, белены объелись? — страшно вспылил Миронов. — Военных комендантов отродясь военные власти ставили! А ты что улыбаешься?
Начинала уж претить ему беспечность Данилова. Вечно он показывал свои молодые зубы, даже если ему наступали на мозоли! Написал короткую записку: «Прошу не вмешиваться в мое распоряжение, а вместе с Севастьяновым и Рузановым прибыть на фронт и взять винтовки, как сбежавшие с фронта дезертиры, помочь добить врага...» Присовокупил еще пару веских фраз и отправил Данилова обратно. Было такое убеждение, что предревкома Федорцов учтет замечание, он явно перелезал границы своих прав.
Дня через два и осле этого вестовой привез письмо от Данилова, в котором тот просил прощения, что сам распорядился дальнейшей своей судьбой — уезжал в Москву. «Они вручили мне, Филипп Кузьмич, записку, в которой уведомляли вас, что не подчиняются военным властям и начдиву Миронову, а подчиняются гражданупру Сырцову. Я, конечно, не мог быть почтальоном такого рода. Записку эту я порвал и сегодня же уезжаю в Москву. Казачий отдел я, конечно, поставлю обо всем этом в известность, а вы тут сами с ними договаривайтесь, я не в силах...» Такая была странная грамота. Бураго сказал, что дело нечисто, это какая-то провокация.
На следующий день из штаба в Михайловку отбили телеграмму:
Федорцову А.
Начдив приказал завтра выехать из Михайловки в Усть-Медведицу и взять с собой все инструкции по организации власти в округе.
Начштаб-23 Сдобнов.
Федорцов и на это ответил форменной бумагой, что ревком военным властям не подчиняется и просил бы в дальнейшем не беспокоить... Миронов начал метать громы и молнии и в конце концов показал всю переписку Ковалеву. Виктор Семенович оторвался от дел (писал большое письмо в Казачий отдел ВЦИК и лично Ленину) и сказал, что «эта подлость» не местного свойства и происхождении, выяснять спор следует в верхах.
Миронов отбил официальную телеграмму за № 44 в три адреса:
Алексиково. Командарму-9 Княгиицкому
Копия: Балашов. Реввоенсовет и Политкомандарм
Предвоенсовет Троцкому по месту нахождения
Весь Усть-Медведицкий округ за исключением 2 — 3 станиц и волости очищен от контрреволюционных банд, обстоятельства требуют немедленного восстановления революционной власти для урегулирования политической и экономической жизни округа, ввиду этого прошу об утверждении в должности чрезвычайного коменданта округа помначштадива-23 тов. Карпова Ивана Николаевича, который временно исполняет эту должность.
Выдвинутые кандидатуры политкомдивом Дьяченко товарищей Севастьянова, Федорцова и Рузанова в окружную власть не могут быть допущены но тому поведению, которое проявили в тяжкий момент революции. Теперь революция сильна, все слизняки ползут на солнце и делают пятна на нем.
Командгруппы Миронов[51].
Вызвал Карпова и сказал в присутствии комиссара штаба:
— Вот прочти, Иван Николаевич, и прочувствуй. Дам тебе комендантский эскадрон для патрульной службы и езжай в Михайловку. С ревкомом не связывайся, Федорцову передай от меня горячий привет. Все. Ты член партии, разберись там. Ж-жуки-короеды!
Карпов собирался недолго. Зашел попрощаться, пожелал боевых успехов под Суровикином и на Донце, откланялся. Но у порога будто вспомнил что, вернулся и сказал как бы между делом и тоном извинения:
— Такое дело, Филипп Кузьмич... Помнишь, наверно, дедка Евлампия Веденеича? Что на пароме служил? Просил зайти, проститься.
— А он — живой? — несколько удивился Миронов, — Мы его как-то вспоминали...
— Плохой, уже соборовали... Просил ныне, очень хочет свидеться.
Миронов укорил себя мысленно, сказал, что пойдет обязательно.
Свободная минута выпала после обеда, прошел в самый конец станицы вдвоем с ординарцем, а там свернули узким проулком к Холодному оврагу, над которым крайней свисала бедная саманная хатенка под соломой.
Нищета тут была страшная: полусгнившие двери вперекос, осколок мельничного жернова вместо порожек и крыльца, глиной обмазанные глазки окон, вполукруг, только бы сберечь утлое тепло в этой хате, напоминавшей по виду овчарню. А жил в ней георгиевский кавалер с давней русско-турецкой войны, казак Веденеев... Защитник Отечества. Радетель на земле, праведная душа. Не захочешь, да заплачешь...
Толкнул дверь Миронов, за ней — другую и оказался в низкой хибаре с двумя мутными оконцами, большой беленой печью, некрашеным столом в три широких доски на шпонах, а над ним, в переднем углу, теплилась красно бедная лампада перед ликом богородицы. Старухи не было, ушла по какой-то нужде к соседям, дед Евлампий — не сказать, что постаревший, но бледный и маленький, с тощей бородкой — лежал на деревянной кровати в холодном углу. Был ли жив — не понять, руки вытянуты по швам, как в строю, глаза впали и полузакрыты, в разрезе чистой белой рубахи седая шерстка на груди торчит...
Сильный запах пареных груш, свежесмазанного земляного пола и устоявшейся, сладковато тлеющей старости был почти непереносим после чистой дневной снежности, солнца и первых талых сосулек. Миронов постоял у порога, держа двери приоткрытыми, впуская чистый воздух. Ординарец остался стоять на пороге-камне, свертывал цигарку. Знал, что успеет покурить и проститься, тут Миронов спешить не будет.
— Живой, Веденеич? — громко окликнул Филипп Кузьмич, подходя ближе. И увидел, как зашевелились сначала пальцы руки, лежавшей на краю кровати, потом с усилием дрогнули брови, шире приоткрылись глаза. Тощая борода все так же недвижимо торчала кверху. — Живой, говорю? — повторил Миронов, глядя прямо в мутные, потухшие глаза старца. Различил в них некое подобие блеска и мысли — в глубине, тайно ото всех, от всего мира — и сказал веселее: — А люди говорят, не сторожует уже на пароме Евлампий Веденеич, остарел, а я не поверил!.. Не такой человек, чтоб дело бросить... Л? Евлампий Веденеевич?!