В течение нескольких часов убили более тридцати тысяч человек. Вечером состоялось короткое совещание у гаулейтера. Были руководители гестапо, СД, начальник полиции.
— Почему только тридцать тысяч? — сухо спросил Кубе.
— Не хватило патронов, господин гаулейтер.
— Что значит, не хватило патронов? Разве вам не известна инструкция: при экзекуции расходовать не больше чем по патрону на человека?
— При массовой экзекуции это невозможно, господин гаулейтер. Приходится стрелять из автоматов в толпу, в отдельные кучки людей. Всегда бывает большой перерасход патронов. Очень трудно с транспортом…
— Кто вас заставляет возить трупы? Выполняйте последнюю инструкцию господина Гиммлера: каждый осужденный должен сам доставить себя к могиле. Чтобы избежать впредь этих излишних трат, направляйте осужденных пешими колоннами к месту экзекуции. Да что я вам говорю, на это есть точные указания господина рейхсминистра.
Окончились одно и другое совещания, а удовлетворение прожитым днем не появлялось… Кубе, как всегда, лег спать в двенадцать часов ночи, но сон не приходил. Тревожили вести под Москвы, утешительного в них было мало. Невольно вставали перед глазами ссутулившаяся фигура старого врача, проблески надежды и радости в его глазах, когда он увидел его, Кубе. Мелькнула предательская мысль: почему, действительно, его надо было убить? В конце концов, что он сделал плохого лично ему, Кубе? Однако прочь все эти неуместные мысли, недостойные не только его, надежного соратника фюрера, но недопустимые и позорные для самого последнего немецкого солдата. Что значат в сравнении с будущим Германии какие-то бывшие знакомства, разные там сентиментальные истории или ни для кого не заметные недоразумения со своей совестью, со своим прошлым. Все это такие мелочи, такая пылинка в сравнении с большими государственными делами, с великой миссией германской империи, что эту пылинку легко смахнуть со своей совести.
Он вспомнил, что уж не одну такую пылинку сдунул. В молодости, когда глаза как-то по-другому глядят на свет, когда в сердце стучатся чистые, как небо, желания, у него было несколько верных приятелей. С ними жил он душа в душу, даже мечтали вместе о лучшем будущем человека. Потом дороги их разошлись, некоторые стали коммунистами, другие присоединились к социал-демократам, третьих засосала серая трясина обыденщины и их голоса перестали звучать, поглощенные мелкими повседневными заботами. Он сам, Кубе, примкнул к человеку с короткими подстриженными усиками, с узкой прядью волос на лбу. За спиной этого человека стояли промышленные магнаты, финансовые тузы, осколки бывшей кайзеровской армии. Они как огня боялись своего народа, страшились дыхания революции с востока. Они ждали реванша.
Человек с прядью на лбу был их находкой. Он поклялся уничтожить коммунизм. Он брался зажать в железный кулак рабочий класс Германии, вытравить в стране всякую мысль о свободе, о революции. У этого человека всегда горели глаза лихорадочным блеском не то чахоточного, не то помешанного, не то сомнамбулы. Язык у него был горячий и острый. Он мог говорить до полного забытья, до истерики. Он говорил о германце, о Германии, о ее испытаниях после Версаля. Он бил себя кулаком в грудь и громко заявлял, что выведет Германию на широкую дорогу, что не только обеспечит ей первое место среди великих держав мира, но подчинит весь мир интересам Германии. Его слушали, ему аплодировали как угорелые и упражнялись — с дубинками и ножами — на тех, кто не разделял их мыслей, на тех, в чьих жилах не текла германская кровь… А он истошно кричал и бешено собирал силы. Росли, как грибы, штурмовые отряды. Трещали витрины неарийских магазинов. Горели на улицах и площадях книжные киоски.
У него, у этого громилы с прядью на лбу, нашлись искренние друзья и в Америке, и в Англии. Эти господа тревожно поглядывали на восток и мечтали о том времени, когда с помощью восстановленных сил Германии им удастся погасить свет с востока, а самый восток превратить в колониальный материк, в край золотого руна для их длинных и жадных рук. Правда, выражались они деликатно. Возвышенными словами о вечных принципах частной инициативы, свободного предпринимательства и торговли они покрывали свою неистребимую алчность. Во сне и на яву им грезились заповедные земли Востока.
Человек с прядью на лбу пришел к власти. Его сообщники и собутыльники по мюнхенским пивнушкам переселились во дворцы, уселись в высокие кресла имперской канцелярии. Человек с прядью не пренебрегал никакими средствами для достижения своих целей. Приход к власти окончательно вскружил голову маньяку, и он начал помышлять и действовать в мировом масштабе. Он был безжалостен ко всем, даже к ближайшим своим соратникам, если их мысли расходились с его мыслями. Его преданные сообщники следовали его примеру. Пуля, топор, виселица справляли свой кровавый, пир, на немецкой земле. Кубе помнит, как довелось ему встретиться с некоторыми бывшими приятелями, спутниками далекой юности.
Под его присмотром на задворках тюрьмы отсекали головы тем, кто позволил себе думать и поступать иначе, чем это рекомендовалось в книге «Моя борьба», книге, ставшей библией для правоверных гитлеровцев. Однажды к плахе привели человека, в котором Кубе узнал бывшего своего приятеля юных лет, с которым он когда-то давно сидел на школьной скамье, распевая вместе с ним студенческие песни, восторгался северными сагами. И на какое-то мгновение повеяло на него ароматом далекой юности. Он спросил, совсем по-человечески спросил у осужденного на смерть:
— Может, хочешь, Ганс, передать последнее слово твоей матери? Говори, я прикажу ей передать.
Связанный человек посмотрел на него, и этот взгляд острым ножом полоснул по сердцу. Взглянул, спокойно ответил:
— Ты лучше передай своей матери, что она родила не человека, а шелудивого пса…
Кубе нервно схватился за пуговицы, еле не сорвал их. Ему стало нестерпимо душно.
— Отставить! — крикнул он палачам-эсэсовцам. — Привязать его лицом вверх, чтобы он не только видел лезвие топора, а чтобы на этом лезвии увидел свои собственные глаза!
Осужденный ничего не ответил. И потому, что он не ответил и будто не обратил внимания, не удостоил его ни одним словом, сердце Кубе вскипело лютой злобой, он выхватил топор из рук палача и взмахнул им с такой силой, что лезвие потом еле вытащили из широкой дубовой плахи.
Фюрер узнал об этом поступке Кубе и при очередной встрече похвалил его, шутил, был необычайно веселым.
— А ты с выдумкой, старик, с юмором! — лихорадочно сверлила его глазами голова с черной прядью на лбу, а рука ласково похлопала по плечу. — Хвалю, хвалю!
И, уже помрачнев, истерически:
— Приказать, чтобы смертную казнь наших противников устраивать только так!
Махнул рукой, успокоился:
— Это, знаете, не лишний моральный фактор! Это устрашит кое-кого… Передайте Гиммлеру, чтобы он учел этот моральный фактор. Да, фактор…
И бывший, ефрейтор снова махнул рукой. И не разобрать было, махал ли он ею или сама она дергалась вслед за какими-то неспокойными мыслями, которые двигались зигзагами, вспыхивали, как молнии, порождая другие, такие же неспокойные, такие же болезненные. От них тряслась, как в лихорадке, вся Германия, бациллы тревоги, неуверенности носились по Европе, вносили смуту в жизнь народов.
После случая у дубовой плахи Кубе целый год жил в страшной тревоге. Он вспоминал всех бывших далеких друзей, вспоминал их мысли, их слова, расспрашивал, расследовал. И успокоился только тогда, когда последний из них очутился в лагере смерти. Большинство из них не были виновны перед третьей империей. Но они могли повредить Кубе, они могли при случае разоблачить его собственные грехи молодости, скомпрометировать его, испортить его блестящую карьеру. Лучше сдунуть со своей совести эти пылинки, пусть она будет чистой, спокойной, совесть…
Много этих пылинок. Словно кровавый туман встает перед глазами и заслоняет весь свет. Одно за другим всплывают в памяти воспоминания. Они не разгоняют, а сгущают туман. Тогда, стиснув зубы, он громко произнес:
— Напрасно все это… Совесть — призрак. Дунь на нее, и ничего не останется. Она — порождение слабой человеческой натуры. Она — удел осужденных судьбой на прозябание. Сила — закон. Она заменяет и совесть, и любовь, и право. Ты силен, значит, стреляй, бей, вешай, жги, ибо они, более слабые, — основа твоего благополучия.
…Он уснул, но сон его был тревожен, он часто просыпался. Одолевали нелепые сны, наваливались тяжелыми кошмарами. Шумел морской прибой, вздымались, накатывались большие волны. Он захлебывался, все никак не мог пробиться к берегу. А волны налетали, захлестывали пеной, выматывали последние силы. Огромная волна подхватила его и стремглав понесла в море. Беспомощный, обессиленный, он захлебывается и, напрягая последние силы, вопит о спасении. Кричит и тут же просыпается.