— Так что в этом плохого, Караколь? Ты впитываешь обрывки наших вихрей, которые мы теряем от перенапряжения. Тем лучше для тебя, раз они тебя питают, раз помогают тебе оставаться в строю, — сказала Ороси.
— Проблема в том, что эти обрывки заряжены…
— Заряжены? Чем?
— Вашими… вашим будущим. Они несут в себе эмоциональный заряд, полярность будущего, которая от вас
201
ускользает. Большинство из них крутится вокруг собственной оси, как колесики, да, все правильно, это похоже на колеса. Колеса, слетевшие с осей, но продолжающие крутиться рядом с буером! Сам буер я не вижу, но могу догадаться, куда он движется, глядя в каком направлении крутятся колесики…
— Только вот колесиков слишком много, не так ли? — отреагировала еще боровшаяся со сном Ороси. — И разбегаются, наверняка, во все стороны…
— Иногда выглядит так, словно колесики существуют отдельно от буера; они свободно катятся сами по себе, гуляют в пустоте. Ты не можешь узнать, где они, ведь они сделаны из ветра, но ты все равно передвигаешься на своем буере, на глаз, и оп! вдруг попадаешь на колесики, и твой буер уносит на всех парах, он попадает в то будущее, которое до этих пор оставалось в своей латентной форме…
— М-да уж, невесело, наверно, всю жизнь быть Караколем… — отвесил Ларко, не то шутя, не то всерьез.
— У тебя есть соображения, почему мы здесь, на Норске, теряем так много частичек вихря? И почему ты их все яснее ощущаешь? — спросила Ороси практически на автомате.
— Я бы так не сказал… А у тебя?
— Мне кажется, мы очищаемся, отбрасываем все лишние варианты будущего, чтобы сконцентрироваться на выбранном пути, чтобы выжить. Это было бы весьма логично.
— А я? Почему я вижу все эти колесики? Ты их видишь?
— Некоторые из них, смотря у кого. Вижу Сова, Голгота, Эрга, Степпа. Самые отчетливые…
Ороси сменила позу, чтобы размять тело. Я видел, что она не решалась продолжить разговор. Она взглянула на меня, опустила голову и стала подкручивать мерцающий
200
в лампе огонек. Порывы ветра усиливались. Тальвег собрался с духом и пошел устанавливать крюки для гамаков, пока окончательно не стемнело.
— Караколь, ты уже видел свое собственное будущее? — спросила она в конце концов.
Караколь выпрямился, он был удивлен этому вопросу. Под нарастающим в палатке теплом волосы его завились пуще обычного, а по свежеотросшей бороде покатилась пара капелек пота. Он снял свой песцовый тулуп, словно хотел показать нам, что под ним по-прежнему носит свой извечный арлекинский наряд, к которому пришил новые клочки ткани, собранные с одежд наших родителей и детворы из Бобана. Он помолчал с отсутствующим видом, а потом произнес:
— Да, я видел свое будущее. (…) Оно будет кратким.
— Когда, по-твоему, ты должен умереть? — спокойным голосом продолжила Ороси.
— Я умру, когда вокруг не будет больше цвета.
— Даже на твоем арлекинском сюртуке? — постарался пошутить я.
— Этот сюртук меня переживет, Сов. И носить его будешь ты. Знай это отныне и впредь.
Я взорвался:
— Ты меня достал своими предсказаниями! Понял? Плевать мне на то, что там тебя переживет! Я не хочу, чтоб ты подыхал! И пока я здесь, ты не сдохнешь! Ясно тебе? Это мое предсказание. И если однажды все цвета закончатся, и будет сплошная белизна на земле и на небе, я себе вены перережу, чтоб тебе красный цвет показать! Понятно?
У меня нервы были на пределе и Караколь прекрасно это понял. Он пару секунд посмотрел на меня в изумлении от услышанного, и глаза его заблестели, да я и сам был взволнован. Ороси не знала, что на все это сказать.
199
— Мы все выживем, успокойтесь. Мы выходим Голгота, и Силамфра тоже. Они поправятся. Эрг амортизировал удар Голгота, он себе перчатки стер до дыр, но жизнь ему наверняка спас.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
< > Степп открыл палатку и обернулся, перед тем как выйти. Он посмотрел на нас, окинул каждого взглядом, остановился на мне, смотрел на меня долго, пристально, а затем вышел. Он должен был выйти, мы все не помещались, нас было слишком много, и все эти сумки, шипы, крюки, нельзя было рисковать, мы таким образом могли задушить Голгота или Силамфра, понимаешь, нельзя, ручеек, приговаривал он, чтобы получить мое согласие и выйти с чистым сердцем, унести мою улыбку с собой, это было все, что я могла ему дать, свою улыбку и свою любовь, укрыть его этим поверх толстой шкуры быка и полярного лиса, в которые он закутается, в меховом спальнике, в шапке из горностая, а поверх нее еще одна, из нутрии, с ним будет столько животных, это хороший знак.
Я уже неделю молчу, ни Альме, ни Ороси ничего про Степпа не говорю. Это началось еще в первый кривец, который нас всех истерзал на Лофенском плато. Его трансформация. В тот вечер, перед тем как залезть в общий спальный мешок, он отказался раздеться. Сказал, что ему холодно. Но ему никогда не бывает холодно, лисенку, я его знаю, он меня всегда этим поражал! Я прыснула со смеху, хотела засунуть руку ему под одежду, но он меня остановил. Я не стала настаивать. На пороге сна я крепко прижалась к нему и вдруг почувствовала, поняла на ощупь, по запаху. По вкусу его шеи. От него пахло свежим деревом. Я провела рукой по его спине, и мне показалось, что я глажу ствол дерева, он весь стал жесткий, твердый, пальцы едва погружались в новую плоть. Он был еле теплый, как
198
ручка ложки. Кожа как грубая, шершавая бумага, и я отвела руку. У меня перехватило дыхание, я зажгла лампу и подняла его рубашку. Спина у него была совершенно белая, вся испещренная темными полосками. Береза. Он вошел в стадию растительной трансформации, хрон одержал над ним верх…
— Ты все поняла? — прошептал он в ответ.
Я уже потушила лампу, вся вздрогнула от его голоса.
— Да, кажется.
— Обними меня покрепче… Обними меня крепко, мой ручеек, сильно-сильно… Я больше не чувствую твоих рук, твоего тепла… Я ничего не чувствую…
Он повернулся ко мне и его соски оцарапали мне грудь. Я положила руки ему на затылок, дотронулась до лица, оно еще было теплым и мягким, щеки — влажными, он тихо плакал.
— Я ухожу, Аои. Ухожу… Понимаешь?
— …
— Ты будешь меня любить, когда я превращусь в…?
— …
— Ты меня еще любишь?
— Да.
Нетронутым остался только его голос и отчасти руки. Ногти обтрепались, стали как листва, сгибы фаланг стали узловатыми, но гибкость в руках осталась. Белая кора добралась ему до шеи, на затылок, до самого лица; одни это заметили, другие сделали вид, что ничего не увидели… Что здесь говорить? Чем помочь? «Все решает инстинкт выживания, — объясняла мне Ороси. — Растительный мир опережает его человеческий облик из-за экстремальных условий: береза может выдержать температуру минус сорок, а человеческая плоть — нет… Его тело выбрало симбиоз. Остается надеяться, что ему удастся соблюдать равнове-
197
сие между двумя силами, борющимися в нем…» Да, остается надеяться… Он вызвался спать снаружи, так как знает, что перенесет холод лучше, чем кто-либо из нас. Днем он двигается, кровь разгоняется и мясистость его плоти снова отвоевывает свои права, так что я каждый вечер, хоть и знаю, это глупо, цепляюсь за надежду, что он еще может стать прежним… Но ночью… Ночью одеревенение прогрессирует, пользуясь неподвижностью конечностей, и по утрам ему ужасно сложно встать. Колени, таз, затылок, все так деревенеет, что мне приходится разминать их изо всех сил. Я растираю его, пока руки себе не сверну, заставляю наклоняться, хрустеть задеревеневшими суставами, один за другим размять позвонки, но я ничего не могу сделать с растительными волокнами, что разрастаются по мышечной массе. Я как могу пытаюсь разогнать ему кровь, чтобы вышла смола, что скапливается по позвоночнику, я борюсь за него, но он не борется сам за себя, он отдал себя в подчинение нового мира, я даже не знаю, чего он на самом деле хочет, я вижу, что его притягивает эта мысль, «мне не страшно, мне этого даже почти хочется, ручеек, по ту сторону все так спокойно, так полно…»