— Ну что ж, пожалуй, придется нам поработать.
Неслышно, тихо, медленными, как будто неохотными движениями, подошел он к бурильному станку, стал проверять ход механизма.
Есть прелесть в этом первом мгновении работы, в этом первом движении рабочего, приноравливающегося, преодолевающего инерцию покоя, словно еще не до конца знающего свою силу и в то же время верящего в нее, еще не охваченного напряжением, напором, скоростью, но ощущающего, предчувствующего приход их.
Это первое мгновение труда переживает машинист, выводящий из депо товарный паровоз и ощущающий своим сердцем первый легонький толчок поршня, предшествующий стремлению паровой машины по рельсовому пути; это ощущение знает токарь, следящий за плавным зарождением движения в запущенном в начале смены станке. Это ощущение знают и водители самолетов, когда их первое, как бы задумчивое и тихое движение порождает сонный, еще неуверенный оборот воздушного винта.
И все рабочие люди: горновые на доменных печах, и машинисты врубовых машин, и водители тракторов, и слесари, берущиеся за гаечный ключ, и плотники, прихватывающие половчей топорище, и бурильщики, включающие тяжеловесный ручной перфоратор,— знают, любят и ценят прелесть этих первых движений, рождающих ритм, силу, музыку работы.
В эту ночь работа была особенно трудной. Вентиляция действовала плохо, барахлил вентилятор, установленный для дополнительного проветривания на входящей струе, жара, соединенная с влажностью, расслабляла. А когда в соседнем забое запальщик подорвал бурки, маслянистый, едкий дымок заполз в квершлаг, лампы горели в голубоватом тумане, и работать стало еще тяжелей, минутами духота казалась нестерпимой. Першило в горле, пот выступал на теле, хотелось присесть, отдышаться; мысль о далеком свежем воздухе на поверхности была подобна миражу путника, мечтающего о ключевой воде.
Первое время Новиков проходил в породе глубокую разведывательную скважину, бур шел сравнительно легко, его не зажимало, и мерный скрежет станка успокаивал, казался сонным, недовольным, точно и металл разморили жара и духота.
Латков помогал Викентьеву прилаживать пихтовые стойки, подтаскивать обаполы для затяжки кровли.
— Что же ты мне даешь незаделанную ножку? — спросил Викентьев и показал на незатесанный, незакругленный нижний конец стойки.— Ослеп, что ли?
— Это от жары,— объяснил Латков и убежденно добавил: — Нет на свете хуже жары, мороз для русского человека лучше.
— Ох, не скажи,— проговорил Викентьев,— я вот эту зиму поработал на вскрышных работах в Богословском районе, мороз сорок градусов, туман такой густой — сметана мерзлая, неделями стоит… а есть разрезы, ветер из Челябинской степи прихватывает, да, вот там уж поймешь мороз. Ну их, открытые работы. Вот застудил в зиму легкое! Нет, под землей лучше.
А Котов и Девяткин, помогавшие Новикову, все поглядывали, когда он перестанет наращивать штанги. Девяткин, не вытирая пота, темными каплями выступавшего у него на висках и на лбу, сказал томным, прерывающимся голосом:
— Только смена началась, а надо бы отдохнуть.
— Крути, крути, Гаврила,— сказал Котов, которому самому не легко было вращать ручку станка, и, улучив мгновение, обтер рукавом лицо.
Новиков оглянулся на подручных и сказал:
— Боюсь, штангу зажмет, попотей уж. Ну и мокрый ты, Девяткин.
— Слава богу, идет тихо,— сказал Котов.
— Зачем слава богу, когда тихо — скучно.
В минуты, когда Новиков, склонившись, сосредоточенно следил за ходом станка, ему представилось, что он работает на родине, в Донбассе: и свита пород здесь напоминала свиту Смоляниновского пласта, и влажный, душный воздух походил на воздух нижних продольных западного уклона Смоляниновской шахты. И на миг показалось — нет войны, он выедет из шахты и пойдет к дому, где прожил многие годы жизни. И он вдыхал душный, жаркий воздух, и пот, выступавший у него на лбу, был ему приятен.
Внезапный выброс воды, смешанной с кусками породы, ударил его по груди и по плечам с такой силой, что Новиков пошатнулся, у него перехватило дыхание. Подручные с напряженным выражением глядели на него, и он, перехватив их взгляд, глубоко вздохнул, хрипло крикнул:
— Давайте не останавливайтесь, зажмет нам штангу!
Там, в темной глубине каменных пород, таился угольный пласт, острие новиковского бура нащупывало дорогу к нему, и вот завязалось дело — кто одолеет.
Здесь во всей полноте ощущал он в себе ту силу, не обманную, а самую истинную силу, какая только была на земле,— силу рабочего человека. Он тратил ее с щедростью, не жалея, не оглядываясь.
Вот тут и началось то, что каждый из работавших объяснял по-своему, в душе удивляясь тому, что происходило. Тихий и деликатный Новиков, добродушно отшучивавшийся, когда Латков приставал к нему, редко-редко поднимавший голос, всегда деликатно становившийся в очередь и при подъеме из шахты, и в магазине, когда отоваривались карточки, чинно гулявший с дочкой по земляной улице поселка, выполнявший в отсутствие жены бабью работу — то чистивший картошку на пороге дома, то щупавший висевшее на веревке белье — просохло ли,— внезапно преображался. Точно лицо его становилось другим, и точно светлые глаза темнели, а мягкие, спокойные движения сменялись напряженными, резкими, и даже голос сразу менялся, становился хриплый, быстрый, содержавший в себе тяжелую повелительную силу.
Латков насмешил всех, когда, разгоряченный работой, оговорившись, крикнул бригадиру:
— Эй, товарищ атаман, гляди присыпет!
Но и Нюра Лопатина, пришедшая в шахту из дальнего саратовского колхоза, выкатывая вместе с Брагинской на штрек тяжелую, полную породы вагонетку, оглянувшись на освещенного лампами, мокрого, забрызганного водой, облепленного черной грязью Новикова, неожиданно сказала:
— Как Емельян Пугачев какой-то!
— Да уж,— согласился Девяткин,— с ним не покуришь.
Хмурый, худой и покашливающий Викентьев, в первое время сердившийся, что он, коренной сибиряк, попал в бригаду к донбассовскому приезжему, проговорил:
— Надо уж прямо сказать, настоящий подземный, понимает шахту…
Новиков подошел к сидевшим и сказал:
— Что ж, товарищи, забой проветрен, дренаж провели, давайте немного поработаем.
Удивительно! Казалось, каждый из работавших делал свое особое, отдельное от других дело.
Брагинская и Лопатина выносили из забоя отбитые глыбы угля, с грохотом наваливали их в вагонетки, медленно, преодолевая сопротивление неохотно вращающихся колес, отгоняли груженые вагонетки на штрек. Викентьев перебирал пихтовые стояки, поднесенные Латковым, то бил топором, то укорачивал пилой обапол, сшивал оклады. Девяткин и Котов помогали Новикову, отбивали кайлами подорванную после паления шпуров породу.
Казалось, каждый из работавших был отъединен от других своими мыслями, не сходными с мыслями, надеждами, опасениями других… Викентьев думал о том, что жена с детьми живет в Анжеро-Судженском рудоуправлении и долго нельзя будет ей перебраться к нему, нет семейной комнаты в общежитии; а вчера она прислала письмо, пишет, что ей невмоготу жить порознь… Викентьев думал, что пласты, на которых он работал в Кузбассе — Горелый, Мощный, Спорный, Садовый,— куда богаче тех, Смоляниновских да Прасковеевских, о которых рассказывал Новиков, и нечего Новикову все вспоминать эти донбассовские маломощные да зольные пласты, подумаешь, чем решил удивить. А что ни говори — хорош бригадир! С ним не скучно, душа в работе есть. Викентьев думал о том, что старшего сына, пожалуй, осенью призовут, ведь ходит уж на занятия при военкомате, неужели ж не придется повидать его — отпусков-то нет… «Эх, была бы Лиза здесь, она бы мне банки на ночь ставила».
А Латков думал о том, что зря он поссорился с Нюрой Лопатиной и что зря он не попросил прикрепительного талона в столовую номер один, ребята говорят, заведующий там не ворует. И зря он обменял на барахолке сапоги на кожанку, ребята смеются, говорят, обдурили его… Вот поработал с кадровым крепильщиком Викентьевым и стал понимать, как соединять оклады при креплении в лапу, в паз, в шип, в стык… Вот захочу и выйду на Доску почета! И зря не записался на вечерние курсы машинистов врубовых машин… Эх, вот так бы, как Новиков,— даешь, и ни в какую! И почему он, Латков, делает все зря, да не так, сгоряча, не подумавши, а потом сам жалеет, а потом опять сделает не так…
«Ну и ладно, подумаешь, не нужна мне эта Нюрка колхозная, ни эти сапоги, пойду в военный стол, скажу: „Сдаю вам броню, отправляйте меня на оборону Сталинграда“».
А Девяткин думал: «Эх, попал неудачно под землю, надо бы на прессах работать, вот проберусь на попутной в поселок военного завода, поговорю с людьми, наверное, нужна там моя специальность, а тут схожу в отдел найма и увольнения, попрошусь, человек я, в конце концов, одинокий, общежитие не так уж важно, устроюсь… да не отпустит, очень уж вредна эта баба — инструктор отдела кадров, бюрократка, а без нее что ж… надо отцу в деревню рублей двести послать, ну и ладно, пошлю, разве я говорю, что не пошлю… Тут я не выдвинусь, а вот если на заводе, меня бы сразу отметили, стаж довоенный. На поверхности я, может, не хуже Новикова буду, начну давать детали — ахнет вся промышленность. Эх, если б не война, я женатым был бы… не захотела, в сестры пошла, разве она помнит про меня, кругом гвардия, ребята — будь уверен! Был и я до войны в кружке гитаристов… Ну, в общем ничего — война, все же холостому легче… нет… развалилось мое счастье — забыла меня она, и гитары той нет…»