бы только она была жива, она не оставила бы нас. О, будь уверен, она бы сполна насладилась твоей слабостью и твоей болью. Она помогла бы мне совладать с этой девкой, которая зовёт себя богиней и делает то, что сделала!
И он хлестнул Хасиру по щеке так, что она едва устояла — раз, другой.
— Уту! — взмолилась она. — Не нужно, не здесь! Ты сам виноват, ты знал, что я не смогу вынести твоё презрение, не смогу вынести, что ты позволяешь им звать меня только женщиной, что сам думаешь обо мне так! Разве мы не одно? У нас были разные матери и отцы, но после одна, и вечность в золотой колыбели сблизила нас. Мы видели одни сны. Разве мы не одно?
— О, Хасира, — сказал он с внезапной нежностью, если только ему подобные знают нежность, и заключил её лицо в ладони. — Мы одно. Открывшись перед ним, я тоже унижен. Но прежде ты делала всё, о чём я просил. Только потому нам удавалось таиться. Источник всё ближе, всё ближе конец пути. Мы снимем проклятие, станем богами! Вспомни наши мечты. Ведь у нас ещё одни мечты?
— Одни, — прошептала она. — О брат мой, лишь ты один причиняешь мне боль. Ты знаешь о том, а после винишь меня. Мы остались только вдвоём, из всего нашего народа остались только мы, и это он сделал с нами! Гнев переполняет меня.
— Потому ты делаешь так, чтобы гнев познал и я? — спросил он, касаясь кровавых следов на её коже. — Мы всё погубим, если отдадимся гневу. Потерпи, мы докончим то, что начала наша мать. Дай, я смою с тебя эту кровь.
Они ушли туда, где повозка спрятала их от любопытных взглядов. Теперь я понял, что находился здесь, возможно, не для беседы, а лишь для того, чтобы укрыть от прочих, как они могут быть близки — и теперь унижение познал уже я. Долгое унижение, когда я не поворачивал головы, но и так знал обо всём, что происходило.
После они ушли, оставив меня, бросив, как вещь, в которой больше нет нужды, и я мог только ждать, пока за мною придут и вывезут на берег, и это было ещё одним унижением.
Но скоро я перестал думать о том. Мы двинулись дальше, и всё ближе, ближе становилась идущая в гору тропа, по которой я сошёл однажды вместе с братьями и сестрами, но много времён не возвращался. Я твёрдо верил, что тропа ещё там, но затем сомнения одолевали меня с той же силой — я больше не знал, чему верить; я весь стремился туда.
И мы дошли, когда день угасал. И тропа ждала нас, укрытая за разлившимся озером.
— Там, где горы тонут в воде, — прошептал я слова, которых не говорил так давно. — Где земля меняется с небом…
За белыми вратами. Храбрый не оступится, верящий сердцу не ошибётся, ищущий обретёт. Это было вырезано в моём сердце; этого я никогда не мог забыть.
— Долины, куда музыканты идут за зверем? — пробормотал Бахари за моим плечом. — Синий город искали везде, но только не там. Отчего я не подумал прежде, что он именно там, куда простым людям нет хода?..
В тростнике, которым поросли берега, звери кушикамана кричали голосами, так похожими на людские: «Ах, ах, ах!»
— Недобрый знак, — пробормотал один из кочевников и тут же потёр землю пяткой, чтобы растоптать дурные мысли, не дать им сбыться.
Быков оставили внизу. Йова хотел выбрать человека, чтобы приглядел, но никто не согласился на это. Кто готов смотреть за быками, когда остальные идут к вечной жизни? Оставили и повозки, и четверо крепких мужчин потащили меня под руки. Я едва шёл. Меня бы несли на руках, чтобы дойти быстрее, если бы только позволила крутая тропа.
— Как долог путь? — спросили меня. — Где твой синий город?
— Он совсем близко, — ответил я, а больше не сказал ничего.
Люди немного поспорили о том, что для такого, как я, означает «близко». Я дал им самим прийти к решению.
Всё же они бросили почти всю поклажу, не стали пережидать ночь внизу, разожгли факелы, и мы всё шли, шли. Я досадовал, что ничего не вижу, лишь черноту и пляшущие в ней яркие точки огней — а когда не хватало сил поднять голову, видел только тропу в слабом, неверном, далёком свете. Я хотел бы видеть больше. Хотел бы запомнить каждый шаг на этом пути.
Люди устали. Мрак обнял нас, сдавил; дыхание Великого Гончара поколебало огни. Отец мой не спал в этот час, и я слышал, он начал гневаться. В это время мы подошли к гремящим потокам. Выше, за крутым склоном, лежала долина, если только время не изменило это.
Здесь пришлось обвязаться верёвками. Быстрая вода сбивала с ног, и рядом берег обрывался в пропасть. Кто-то уже поднялся, а я сидел, брошенный на земле. Наверху спорили, как меня втащить.
Я огляделся и увидел, что Бахари связал себя с юношей, а последней была Нуру. Кто-то подошёл, проверил их узлы. Их закрыли чужие спины.
Люди шумели. Шумела вода. Мой отец там, наверху, услышал меня и тоже пролил воду. Огни потускнели, часть их померкла.
Потом я услышал крик Бахари, а следом за ним закричали все.
— Где они, где?
— Огня! Сюда — огня!
— Они сорвались! Вы нарочно дали гнилую верёвку, — узнал я голос Бахари. — О Светлоликий, откликнись!.. Великий Гончар, смилуйся! Помогите ему!..
И тогда, преодолевая боль, я поднялся. Забытый ими, я встал в полный рост и возвысил голос, чтобы он летел над всеми голосами, над шумом дождя и потоков:
— Пропасть глубока. Посмотрите: я обрёл силы, и вы знаете, что это значит.
Они застыли, умолкнув. О, как они все испугались!
— Это ничего не меняет. Я дал клятву вести вас, и я отведу. Мой народ держит свои клятвы.
Затем, улыбнувшись, я расправил плечи и возблагодарил отца за то, что смывает кровь, струящуюся из ран. Отбросив верёвки, я сам, раздираемый болью, поднялся в долину, и благодарил эту боль, потому что она означала, что Нуру ещё жива. И если я смогу терпеть, она уйдёт и спасётся.
Раз или два я подавил стон, и дождь и тьма помогли мне укрыть слёзы. Мне казалось, это не просто вода, а сам отец тоскует над тем, чем я стал, оплакивает всё, совершённое мной.
Я прощался с землями, которые остались позади, и сердце моё разрывалось. Я знал, что больше никогда их не