— На оружие!.. Пожертвуйте на оружие! — кричали публике сидевшие у входа за столиком студенты и курсистки. Мужчины просили вежливо, женщины требовали, стуча рукой по столу, сдвинув брови. Бессонова и Вера Ивановна дежурили у этого стола чаще других. Публика жертвовала, кто испуганно и неумело, кто с радостной готовностью… Далеко за полночь расходились с митинга. И ночная тишина вздрагивала от смеха толпы, от возбужденных споров.
Засецкая говорила Тобольцеву: «Ах, я теперь страстная социал-демократка!.. Что может быть выше этого движения?.. Это опьяняет… захватывает… Ко мне приходила эта… знаете… Майская, портниха… Просит мой дом для заседаний…»
— И вы не отказали?
— Конечно. Я сказала: передайте партии, что я готова служить ей, чем могу! Но только я еще не записалась в члены…
— Да, погодите, — улыбнулся Тобольцев.
— А вы?.. Серьезно… Кто вы теперь, Андрей Кириллыч? Эс-эр?.. Эс-де?.. Скажите!.. Ведь это не тайна? Ваш девиз?
— Никогда не оглядываться и всегда идти вперед!..
— Ах, браво!.. Ха!.. Ха! Конечно, вы верны себе. Кстати… Я вчера на митинге слышала одного оратора… Представьте, того, который весной говорил у меня и вызвал целый скандал! О да! Я его узнала бы из тысячи других… Как он говорил! Какой голос, какие жесты!.. Эта львиная голова!.. Ах, это Дантон[275]!.. Уверяю вас! Большевик, говорят… Ради Бога, Андрей Кириллыч, познакомьте меня с ним! Для этого человека я решительно на все готова!
«Степушка и Засецкая!» — Тобольцев громко расхохотался.
— Да, я чрез него, непременно чрез него внесу сумму в стачечный комитет…
— В совет рабочих депутатов, хотите вы сказать?
— Ну да… да… Я все путаюсь… Ах, знаете!.. Я все забросила! Читаю целые дни брошюры. Глядите… — Она указала на ворох цветных брошюрок, загромоздивший изящный sécrétaire[276] в стиле Louis XV. — Мне хочется не ударить в грязь лицом перед вашим другом!
«А, в самом деле, надо бы их свести!.. Степушка мечтает о газете для рабочих…»
Тобольцев навещал редакции эс-эров и эс-де… Подпольная газета исчезла… Смел народилась новая пресса… Было странно, подымаясь по лестнице дома в самой оживленной части города, видеть, как на газету социал-демократов идут записываться чуйки, рабочие, приказчики, курсистки, студенты, даже нарядные дамы и дворянки-старушки. «Здесь редакция ”Жизни“[277]?» — спрашивали городового на углу. И он спокойно отвечал: «Второй подъезд». «Прямо сон!» — думал Тобольцев. Ему было приятно заходить в эти небольшие комнатки, где среди скрипевших перьями и торопившихся сотрудников толкались эмигранты, недавно вернувшиеся кто из Парижа, кто из Женевы, кто под чужим именем, кто со своим. Страх исчез… Голоса звучали громко и уверенно… Глаза сверкали. Позади, в угловой комнатке редактора, стоял туман от дыма папирос. За остывшими стаканами чая шел ожесточенный спор. Выяснялись программные разногласия фракции, а между тем жизнь мчалась… Внизу напряженно и терпеливо ждала темная народная масса, таинственная в своем глухом безмолвии… Ей надо было дать газету, немедленно дать!.. Надо было заручиться ее доверием, взять в руки ее судьбу… Дорог каждый день… А денег так мало!.. Так трудно вести это большое, бескорыстное, идейное дело!
— Ба!.. Ба! Кого я вижу! Тобольцев! — раздавались радостные восклицания. С ним обнимались, его приветствовали… Когда они виделись в последний раз? Ах, с тех пор столько прожито! — Надолго ли сюда? — Да вот, как поживется… За границей делать уже нечего… — Тобольцеву бросалось в глаза, как быстро люди привыкают к изменившимся формам жизни. Ни у кого нет критического отношения… Вчера, эта тусклая жизнь с ее подавленным пульсом исчезала из памяти!.. И не было края идейному размаху!.. Не было предела стремлению!..
— О чем мы думаем, господа, когда перед нами Тобольцев?! Разве вы забыли? Он и теперь даст денег.
— О друзья мои, увы!.. Я беден, как церковная крыса!
Он был слишком чутким человеком, чтобы не отметить того факта, что эта перемена в его социальном положении уронила его престиж и ослабила к нему симпатию этой горсти эмигрантов и литературных работников. Жизнь опять-таки не ждала… Надо было ловить момент… Надо было искать людей и денег во что бы то ни стало!.. И Тобольцев это понимал!.. Он не был в партии, и это тоже ставилось ему в укор… В те дни, когда не только обыватели, вроде Засецкой, но даже художники, артисты и литераторы спешили наперебой заявить о своей преданности партии, о признании ее сюзеренных прав над искусством, наукой, прессой, над всею жизнью словом, — Тобольцеву не прощали его одиночества, его желания оставаться «сочувствующим» только… Раскрывая газету и читая рекламы новых «крайних» журналов и органов печати, Тобольцев с улыбкой отмечал торжественные отречения от прошлого талантливых поэтов-индивидуалистов, вся ценность которых — единственная ценность — была в их гордом одиночестве среди толпы… Он читал с изумлением имена писателей — «аристократов» по духу, — по типу своей души неспособных слиться с демократией и признать ее гегемонию и все же торопившихся поставить свои имена рядом с именами публицистов, «господ положения»… И горькая улыбка невольного презрения появлялась на его лице. «О! Как много разочарований! — говорил он жене. — Зачем эти унизительные сделки?.. Зачем эта погоня за популярностью? Как можно свободному художнику менять права первородства на чечевичную похлебку[278]!?. Не верю в их искренность!.. Отказавшись от себя, они теряют свою ценность… Если они обречены на гибель этой растущей волной, которая поглотит их имена и все созданное ими, пусть они гибнут молча, с гордым сознанием, что они не изменили себе! Как может политика царить над искусством?.. Преходящее над вечным?.. Как может артист в угоду моменту бормотать злободневный памфлет, если никому уже не нужна его лебединая песнь?.. Не лучше ли смолкнуть навеки!..»
О да! В этом она его понимала! И у нее душа болела за всю эту огромную, близкую ей по духу армию музыкантов, певцов, артистов, имена которых уже не делали сборов, чьи концерты были не нужны… глаза которых еще недавно с тоской бродили по пустому театру… Не только голодовка страшила их… Больно было сознание оторванности от этой кипящей жизни, сознание собственной ненужности на этом шумном пиру!..
Дом Засецкой в короткое время, благодаря ее страстному желанию выдвинуться среди «новых людей», сделался как бы главным штабом. Софья Львовна через какую-нибудь неделю так подчинила себе гордую Ольгу Григорьевку, что та, как девочка, робела перед нею и смиренно выслушивала «дир-рективы», даваемые резким горловым голосом. Беглая улыбка надменной еврейки была как бы ее наградой… Она даже в Майской стала заискивать. Бессонова, Наташа, Фекла Андреевна, Катя Кувшинова, Таня — все пристроились к большому делу, которое энергичная и умная Софья Львовна взяла в свои руки. От десяти утра до шести вечера красивый зал хозяйки превращался в контору. Туда приносили сведения и свежие новости; там принимался сбор пожертвований на бастовавших почтальонов, на оружие. Оттуда рассылались директивы «курьерам» и организаторам… Зейдеман, Федор Назарыч, Бессонов и Кувшинов бывали там ежедневно. Потапов заглядывал тоже, и хозяйка, всегда сидевшая за столом в зале, где она принимала пожертвования, красиво и радостно улыбалась ему навстречу.
— Черт знает что такое! — жаловался Мятлев Тобольцеву. — Хоть уезжай из собственного дома! Дети заброшены… Хозяйство тоже… По коридору шмыгают чужие люди… Не знаешь, куда собственное пальто вешать… Того гляди, пальто унесут, как у Николая Конкина с митинга в университете!
— Сергей Иваныч… Помилуй Бог! Кто унесет?
— Ах, не они… А мало ли кто? Всякий идет… Пожертвует рубль, а унесет шубу… И потом этот запах, mon cher!.. Ну да! Чего вы смеетесь?.. Собственный запах эс-дека… Дешевый табак, высокие смазные сапоги, ароматы улицы… Отвратительно!.. Я вас спрашиваю, можно ли курить в будуаре, где такие дивные гобелены?.. Разве им втолкуешь?.. Вандалы!.. А что они с коврами сделали, Андрей Кириллыч! С персидскими коврами… Я вчера за голову схватился! Как можно без галош в такую грязь ходить по коврам!.. Варвары!.. Скифы! Велел убрать… А Ольга прямо сдурела… Не узнаю ее… И вообще, батенька, ни-че-го не узнаю! Ну, я понимаю, интересные люди, новые люди… новая жизнь… Я ничего не отрицаю… На днях увидел одного у Ольги… Что за лицо! Что за глаза!.. Барин с головы до ног… Оказывается, рабочий печатного дела!
«Невзоров…» — улыбаясь, подумал Тобольцев.
— И я допускаю вполне, что это все увлекает женщин и молодежь… Но, послушайте… эти писатели… Как им не стыдно? Так расшаркиваться, так приплясывать?.. Ведь пожилые люди, с именами… Вы читали стихи этого… помните?.. В «Новой правде»[279]?.. Позор!.. И как бездарно!..