Иногда я обсуждала сложившуюся ситуацию с Антенором, который пытался сохранять достойный вид несмотря ни на что.
— Мы упустили время, — говорил он. — Греки поняли, что мы находимся на грани отчаяния, и теперь они могут не прилагать усилий — просто набраться терпения и ждать.
— Антенор, как ты думаешь, что с нами будет? Только честно.
— Хотелось бы верить, что греки сдадутся и уплывут. Но для этого нужны чрезвычайные обстоятельства: например, эпидемия чумы или серьезный конфликт между вождями. Однако пока о новой эпидемии чумы ничего не слышно, а что касается конфликтов, то они только и делают, что ссорятся между собой.
— А если греки не уплывут?
— Ты знаешь, как поступают с побежденными городами. Их сжигают, ровняют с землей.
Опять это видение, это ужасное видение, которое уже давно преследует меня: Троя в огне… греки на улицах… банши рушатся.
— Я не понимаю этого, — сказала я.
Он помахал руками, словно отгоняя тему разговора, а потом медленно положил ладони на стол. Когда он смотрел в сторону, я так же медленно положила свои ладони рядом с его. Они имели очень похожую форму.
Как странно, что этот день никак не выделяется в моей памяти из череды других. Напротив, он сливается с ними в своей обыденности. Я проснулась в обычный час. Как всегда, я смотрела на Париса и, как всегда, чувствовала в сердце укол счастья и недоверия: неужели это правда, что я вижу его?
«Когда ты предо мной — в душе всегда волненье. Вся трепещу без силы, без дыханья», — когда-то мне встретилось такое описание любви. И это правда. Каждый раз при виде Париса я чувствовала то же волнение, что и в первый раз. Как тогда, когда впервые увидела его в своем дворце в Спарте.
Мы вместе позавтракали. Простой завтрак: ячменная каша и сыр. Он сказал, что должен пойти на утреннее совещание к Ан-тимаху. У меня не возникло никакого предчувствия. Все было слишком обычно.
Вскоре Парис вернулся, чтобы облачиться в доспехи. Лазутчики доложили, что греки готовятся идти на приступ. Рана Филоктета окончательно зажила. Я не обратила внимания на эти слова. Я стерла образ раненого Париса из своего сознания, словно хотела изменить будущее. Я помогла Парису надеть доспехи, сама застегнула застежки льняного нагрудника, подала меч и колчан. Молодой слуга доделал остальное: помог надеть панцирь, серебряные наручи и поножи, шлем. Мы с ним чуть отступили, чтобы полюбоваться Парисом в полном боевом вооружении. Он был великолепен.
Я наклонилась и коснулась пальцами губ Париса, едва видных из-под нащечников шлема. Губы были теплые и мягкие.
Я так привыкла к этим действиям и чувствам: его облачение, наше прощание, мое ожидание. Я примирилась с ними, как с ритуалом, и поверила, что он будет продолжаться вечно: его облачение, наше прощание, мое ожидание. И хотя вокруг погибают, нас это не коснется. Так и будет продолжаться: наше прощание, мое ожидание…
— Ступай, — шепнула я. — Будь моя воля, не отпустила бы тебя.
— Это я знаю, — кивнул он и положил руку мне на голову.
Если бы меня спросили «Неужели не было ничего необычного? Совсем ничего?» — я бы ответила: «Разве что это — он положил руку мне на голову». Но ведь это мелочь, непроизвольный жест. И лишь оглядываясь назад, доискиваясь признаков того, что уходящий предвидел свою участь и хотел оставить нам особую память по себе, мы обращаем внимание на такие мелочи.
Парис выехал через Скейские ворота, предназначенные для воинов. Он гордо стоял в своей колеснице, обратив лицо к врагу. Греки приближались, разбившись на отряды, копья ощетинились. За колесницами следовали пешие воины. Казалось, греки заполнили все поле: несмотря на потери, их осталось неправдоподобно много. Фланги обеих армий сомкнулись, раздались воинственные крики. Я заняла место рядом с троянками. Больше я не пряталась от людских глаз. После гибели Гектора мой Парис стал первым из сыновей Приама.
Соседки не обратили на меня внимания. Они, не поворачивая головы, безотрывно смотрели перед собой. Их враждебность больно отозвалась во мне. Я убила их мужей. На их месте я бы чувствовала то же самое. Но ради Париса я должна стоять рядом с ними.
Крики и кличи становились громче, одна стычка переходила в другую. Ни одна из сторон не собиралась уступать. Блестели на солнце мечи, вращаясь, летели копья. Но кто же побеждает?
И вот троянцы стали подаваться назад, уступая постепенно, шаг за шагом, а потом их строй резко сломался, и они побежали к воротам, преследуемые торжествующими греками. Троянская армия превратилась в толпу, рвущуюся в город. Где же Парис? Недавно я видела, как он спешился и вступил в рукопашную. Но в толпе, бегущей к воротам, его не видно.
Наспех обученные, плохо подготовленные, немощные солдаты спасовали перед вражеской атакой. Подобно стаду перепуганных овец, они толкались в воротах. Вбежав, они со скрипом закрыли ворота и опустили засовы. В результате те воины, которые не струсили, не побежали, были отрезаны от города. Они сражались в меньшинстве, беря пример с Гектора, который сражался в одиночку. И тут я снова увидела Париса, к которому с разных сторон подступали трое греков. Куда бы он ни повернулся, все равно его спина оказывалась под ударом.
— Парис! Парис, возвращайся! — Я не удержалась и крикнула, свесившись со стены.
Он не мог слышать меня. Но если бы даже услышал, он не мог послушаться и бежать, как трус. Он бросился на одного из греков: меч обнажен, копье наготове, вид устрашающий. Таким он и запечатлелся в моей памяти: настоящий герой, гроза врагов, благороднейший из троянцев.
В тот миг как он обрушил свой меч на неведомого грека, подкатила колесница. Стоявший в ней лучник прицелился и пустил стрелу в Париса. Она задела предплечье, но Парис продолжал сражаться. Он уложил второго противника, а потом повернулся направо и разделался с третьим. Только тут он обратил взор на врага, который стоял в колеснице, но та уже отъезжала прочь. Парис осмотрел свою руку, потер ее, потом вынул копье из тела убитого грека и поспешил на помощь соратникам.
Между тем ряды греков поредели: часть людей отошла к кораблям. За ними последовали остальные, и отважная часть троянцев вернулась в город. Они не бежали, а шли медленно, устало и с достоинством, в то время как струсившие собратья встречали их овечьим блеянием у ворот.
— Пустяковая рана! — радостно сказал Парис, помахав рукой.
Толпа приветствовала его. Рана действительно была неглубока и почти не кровоточила.
— Детская царапина, — рассмеялся Парис, снимая шлем.
Но после того как праздничные речи были произнесены, заздравные кубки подняты, «детская царапина» стала болеть. Началось с простого пощипывания.
Уже вечером, у себя во дворце, раздевшись и попросив воды, Парис обследовал рану. Ее окружали красные волдыри, горячие на ощупь. Когда я коснулась пальцем кожи возле воспалившейся раны, Парис так громко вскрикнул, что я испугалась. Он прикусил кулак, словно желая заглушить боль.
— Как будто жидкий огонь разливается под кожей, — сказал он.
— Послать за врачом?
— Не надо. — Он попытался улыбнуться. — Сегодня много по-настоящему раненных, не стоит отвлекать врача из-за моей царапины.
В слабом свете я плохо видела, но раненая рука как будто стала раздуваться, кожа натянулась и блестела. В то же время лицо Париса покрылось испариной, он пробормотал:
— Тошнит… Голова кружится, — и запрокинул голову. Его била лихорадка.
Не считаясь с его возражениями, я послала слугу за врачом. Пока ждали врача, рука распухла еще сильнее, казалось, что кожа вот-вот лопнет. По телу пошли красные пятна. Губы Париса дрожали, руки и ноги сводила судорога. Он дышал, как рыба, выброшенная на берег.
— Нутро горит огнем, — простонал Парис. — Он сжигает меня.
Врач вошел, посмотрел на больного, откинул одеяло. На теле не было никаких изменений. Тогда он положил руку Парису на лоб и сразу отдернул ее.
— У него жар!
Жар. Жидкий огонь. Нутро горит. Уж не Филоктет[28] ли был тот человек в колеснице? Судя по описаниям, яд гидры действует именно так.
— Кто ранил тебя?
— Не знаю. — Парис сжал зубы от боли. — Я не разглядел лица.
Если это и правда Филоктет, то лучше ему не знать. Человеческая воля иногда сравнима с силой богов. Пока Парис не знает, что ранен Филоктетом, он будет считать свою рану излечимой и бороться за жизнь.
— Все хорошо, любимый, — сказал я. — Тобой занимается наш лучший врач.
— Когда говорят, что тобой занимается лучший врач, это значит, что твои дела хуже некуда.
Он улыбнулся, но улыбка превратилась в гримасу боли.
— Или это значит, что ты троянский царевич и любой твоей царапиной обязан заниматься лучший врач, — принудила я себя улыбнуться в ответ.
— Не лги мне, Елена. — Он с неожиданной силой сжал мое плечо здоровой рукой. — Не лги. Это невыносимо.