Геца, который двадцатью годами раньше ругал меня в немецкой прессе за мои статьи о реформах и, в свою очередь, получал крепкие пинки от Критикуса в «Восходе». Теперь Гец состоял «ученым евреем» при попечителе Виленского учебного округа и свой ортодоксизм демонстрировал официально. Тем не менее мы, оставаясь идейными противниками, встретились без неприязни. Я даже не очень сердился на него, когда узнал, что он представил своему начальству неодобрительный отзыв о библейской части моего «Учебника еврейской истории». Автор, докладывал он, приводит библейские предания каждый раз с оговоркой, что Библия так рассказывает, оставляя открытым вопрос, считает ли он сам эти предания истинными, а это не годится при преподавании «Закона Божия» в школе. Виленский попечитель поэтому не допустил моего учебника в школы своего округа, вопреки одобрению этой части со стороны ученого комитета Министерства просвещения. Гец был не только строгим ортодоксом, но и крайним политическим консерватором, и мы еще увидим его в смешной позе во время революции 1905 г.
Поэтическое воспоминание осталось у меня от одной летней экскурсии, сделанной в короткий промежуток между трудовыми днями. Мне хотелось уехать на пару дней и отдохнуть в местности, где «дивно сочетались природа и история»: в древнем еврейско-караимском городке Троки, в двух часах езды от Вильны. В солнечное июньское утро я подъехал на лошадях к Трокам, остановился в мезонине старой гостиницы, близ главной достопримечательности города — разрушенного замка великих князей литовских. В сопровождении местного аптекаря я бродил по сонному городку и его окрестностям. Не могу иначе передать свои впечатления, как лаконическими фразами тогдашней записи: «Тихий, уснувший городок. С моим чичероне начал обход. Зашел к караимскому хазану. Час-полтора в разговорах о караимстве в Троках, о древностях. Был рядом в кенассе (синагоге караимов), которая теперь ремонтируется[34]. Караимщизна (караимский квартал) дремлет среди огородов и садов, спускающихся позади домиков к озеру. Потом мы пошли на караимское кладбище, над которым витает тень пяти веков. Древние надгробные памятники вросли в землю, и надписи стерты… Городской сад на горе, над озером, катание по озеру, к развалинам древнего замка на островке... Полтора часа дивных, незабвенных впечатлений. Я слышал вздохи древней Литвы, плач соловья в роще, окружающей развалины замка. Я чуял грусть умирающей культуры. Купался в потоке лучей заката, зажегших это дивное озеро, упивался ароматом воздуха, пахнущего крепким медом. Я жил в XV в., говорил с тенистыми дубами, дубовыми людьми, видел блуждающие тени моих предков среди этой мужицко-княжеской обстановки. Что-то создавалось здесь пять веков назад, при Витовте{390}. А теперь остались пни, обломки. Бегут из страны, служившей с 1388 г. приютом для гонимых. Тихое Трокское озеро и бурная даль океана — какие концы!»
В это время предо мною впервые встал, в непосредственной близости, вопрос об антитезисе молодого поколения. Я сам в юности прошел полосу антитезиса, даже очень резкого, но когда после долгой внутренней борьбы у меня установился синтез гуманизма и национализма, он мне казался естественным достижением нашего переходного поколения, которое обязано его передать идущей нам на смену молодежи. Мы были уверены, что молодое поколение примет наш новый, в муках рожденный, синтез как основу для дальнейшего развития своего миросозерцания. Но вот нам приходилось наблюдать, что наш национальный синтез, воспринятый одною частью молодого поколения, является для другой части таким же отжившим тезисом, каким был для наших реформаторов действительно устарелый режим былых веков. Та молодела, которая не успела спастись от потопа ассимиляции в тесном ковчеге партийного сионизма, очутилась в опасном положении. Родители из близких мне кругов руководящей интеллигенции с ужасом наблюдали, как выстраданные ими убеждения казались их подросшим детям чем-то отжившим. Часто идеология этих руководителей, воспринятая широкими кругами общества, отвергалась или игнорировалась близкими, своими. Вопль таких разочарованных отцов нашел отклик в следующей моей записи (июнь 1904): «Как страшно разочароваться в детях! Следить с первого дня за ростом дорогой души, отдавать силы, внимание, покой этому семени будущего, видеть себя лучшим, более совершенным в детях — и потом убедиться, что все это самообман, что любой проходимец может разрушить эти надежды, угасить возвышенный дух тлетворным дыханием улицы, — как это больно! Устоят ли наши дети в героической борьбе за еврейство при слабости нравственного императива, при модном эстетизме, отрицающем наш национальный этизм? Ведь тут не антитезис идей, а нравов...» Мне вспомнилась судьба семьи Мендельсона и «берлинского салона»{391}.
От нравственного одиночества спасало меня, как всегда, общение с духом Истории. Я писал непрерывно и летом кончил «Восточный период». 15 июля в три часа дня, когда я сидел за обедом, мне с улицы принесли весть, что утром убит в Петербурге Плеве. Люди передавали друг другу это известие как радостную новость: пал Гаман, злой гений России. Чувствовалось, что этот террористический акт, в связи с поражениями на Дальнем Востоке, вызовет перелом во внутренней политике...
Крайне утомленный, я уехал на летний отдых, Я принял приглашение семьи И. А. Гольдберга погостить у них в Либаве, на приморской даче. 21 июля я уже стоял на пляже Балтийского порта и смотрел на высоко вздымающуюся грудь бурного моря. В Либаве я очутился в кругу старых и новых знакомых. На Кургаузштрассе, где мы жили, сошлось несколько членов исполнительного комитета сионистской организации: постоянный житель Либавы сионистский министр финансов Н. Каценельсон{392}, гостившие там д-р Г. Брук и Белковский. Наши разговоры вращались главным образом вокруг недавней смерти Герцля и раскола в сионистской партии. Скоро вся эта группа уехала на партийное совещание в Вену, и кругом затихли политические разговоры. Я вел мирные беседы с старым другом Л. Кантором, проповедником онемеченной еврейской общины в Либаве. Он в это время носился с планом переселения в свою родную Вильну, чтобы занять вакантный пост общественного раввина, и я очень поддерживал этот план приращения нашего Виленского кружка.
Мой летний отдых на берегу Балтийского моря был однажды омрачен картиной, которая открылась передо мною на этом же берегу. С некоторыми знакомыми я однажды пошел в либавский порт, чтобы видеть отправку большого парохода с еврейскими эмигрантами в Америку. Местные агенты пароходной компании Кни и Фальк показывали нам все помещения парохода для того, чтобы мы убедились в сто благоустройстве, но я вынес иное впечатление. Несколько сот эмигрантов были сдавлены в межпалубных каютах-клетках, расположенных ярусами; люди были буквально упакованы, как вещи в чемоданах; мужчины, женщины и дети имели испуганный вид, женщины плакали, и порою казалось, что это — баржа, отвозящая приговоренных к каторге преступников. А между тем