Тут же у Брыгиды на глаза навернулись слезы и заслонили ей весь мир. Машина съехала на левую сторону шоссе, и, если бы доктор сильно не схватился за руль, наверняка они налетели бы на дерево.
– Езус Мария, – простонал доктор.
– Простите, – шепнула она.
Стоя на обочине, она платочком вытерла слезы, громко высморкалась. Тут же они двинулись дальше, а были уже недалеко от Скиролавок.
– Вы не должны постоянно сидеть дома, – заявил доктор. – Надо встречаться с другими людьми и радоваться их жизни. Почему бы вам не навестить писателя Любиньского и пани Басеньку или не заглянуть к пани Халинке, которая переехала к художнику Порвашу?
– Жена писателя – глупая гусыня. Халинка все время выспрашивает, от кого у меня ребенок. Я, впрочем, заметила, что многие женщины хотят со мной подружиться только ради того, чтобы это из меня вытянуть. А когда я не хочу им признаваться, они обижаются и говорят, что я им не доверяю, что я не умею дружить, что я неискренняя. Я понимаю крестьянина, владельца породистой свиноматки, который хочет иметь свидетельство о покрытии ее породистым хряком, потому что тогда он дороже продаст поросят. Но какая радость людям в том, что я им скажу, кто меня покрыл? Я не собираюсь продавать ребенка. А вы?
– Что я? – забеспокоился доктор, потому что настроение панны Брыгиды внезапно переменилось. Сейчас она снова злилась.
– Вы не интересуетесь, от кого у меня ребенок?
– Нет.
– Почему?
– Меня интересует, здоровым ли родился ребенок, не вывихнута ли у него ножка из бедренного сустава, не надо ли женщине зашить промежность. Вам я наложил четыре шва, верно ведь?
– Нет. Двенадцать, – буркнула она. – Даже этого вы не помните. И это – лучшее доказательство, как вы ко мне относитесь. Четыре или двенадцать – вам все равно. Одной промежностью больше, одной меньше, одним швом больше, одним меньше. Женщина рожает и даже при родах хочет казаться красивой и интересной, но вы смотрите на женщину как на лежак.
– Помилуй Бог! – закричал Неглович. – Хоть вы и ветеринар, но ведь и вам должно быть понятно, что трудно влюбиться в женщину в родильном отделении.
– Понимаю, все прекрасно понимаю, – сказала она, останавливая машину перед воротами докторской усадьбы. – Воспользуюсь, однако, случаем, чтобы сказать вам несколько слов правды. Вам сорок шесть лет, седеет ваша голова, вам надо иметь жену, а не допускать того, чтобы Гертруда приводила вам на ночь каждый раз другую женщину, как свиноматку к хряку. Это просто стыдоба!
– Что с вами? – рассердился доктор. – Я вам что-то плохое сделал? Слишком сильно зашил, и теперь у вас слишком тесная или наоборот?
– Свинья, – бросила она ему в гневе.
Он вышел из машины и хлопнул дверцей, она развернулась перед воротами и уехала на большой скорости. Неглович в страхе перекрестился, что удивило Макухову, которая вышла на крыльцо, обеспокоенная долгим отсутствием доктора.
– Машина у меня поломалась, и меня подвезла панна Брыгида, – объяснил он своей домохозяйке. – Но запомни, Гертруда, что я в глаза ее здесь видеть не хочу. Нет меня для нее, понимаешь? Если только больная приедет или с больным ребенком. Знаешь, как она меня назвала? Хряком!
– А как же ей тебя называть? – удивилась Макухова. – Она ведь ветеринар. Эх, Янек, Янек! Красивая она, привлекательная. Глаза у нее, как у телки, зад, как у двухлетней кобылицы, а ноги стройные, как у серны.
– Я не скотоложец, – рассердился доктор Неглович и пошел в ванную, чтобы вымыть лицо и руки, испачканные маслом. А потом за обедом раза два выругал Гертруду, что суп слишком горячий, а котлета холодная, будто бы это она была виновата, что он опоздал на обед и ей надо было разогревать еду.
Под вечер доктор пошел с визитом к Порвашу, где пани Халинка в мастерской вязала ребенку свитерок на спицах, а художник уже четвертый раз набрасывал святого Августина в епископской митре, с левой рукой, опирающейся на открытую книжку, а правой благословляющего мир. Возле святого Августина Порваш собирался поместить ангела с нимбом и крылышками, но так в конце концов получилось, что ангела он стер, а крылышки остались.
– Снова Клобук вылезает у вас из картины, – сказал доктор, разглядывая работу Порваша. – Это не ангельские крылья, а Клобуковы. Выезд бы вам пригодился, дружище.
– Это вам надо куда-нибудь съездить, – ответил художник.
– Ну да. Скоро я поеду к сыну, в Копенгаген. У меня уже есть паспорт, виза, билет на самолет. На пользу мне будет смена климата и окружения.
Потом он помолчал и, взглянув на пани Халинку, которая мелькала спицами, вспомнил Турлея, ни с того ни с сего вспомнил и прекрасную Брыгиду и громко спросил:
– Если предположить, что правы те, кто утверждает, что змей, искушающий Еву в раю, – только фаллический символ и имеется в виду мужской член, тогда что означают слова: «Неприязнь также положу между тобой и женщиной и между семенем твоим и между семенем ее»? Дело в том, что женщины хотят владеть нами, но если по правде, то они нас не любят и не ценят.
Пани Халинка громко засмеялась, а Порваш заявил, закрашивая крылья ангела:
– Слишком умно это для меня, доктор. Я не читаю, как Любиньски, «Семантических писем» Готтлоба Фреге. Библии тоже не знаю. Вы не найдете в моем доме ни одной книжки, кроме той, которую я стащил за границей. Это телефонная книга города Парижа. Жаль, что вы едете в Копенгаген, а то я мог бы ее вам одолжить. В этой книжке есть телефон и адрес барона Абендтойера. А что бы случилось, если бы из Копенгагена вы заскочили в Париж? Ведь это очень близко, почти как от нас до Трумеек. Ну, может, немножко дальше, – добавил он, подумав.
Домой доктор вернулся в сумерках. Он удивился, что в кухне еще горит свет, хоть Макухова уже давно должна была быть у себя дома. Заметил он и отблеск света на побеленном стволе старой вишни в саду, это означало, что свет горит и в его спальне со стороны озера.
– Пришла та, которую ты хотел, – Гертруда задержала его в сенях. – Она сказала родителям, что едет к тетке в Барты, но вышла возле лесничества и сама сюда пришла. Стыдлива, как девка из «Новотеля». Помыться помылась, но в платье под перину залезла. Я ей дала хрустальную вазочку с шоколадками. Ждет в спальне и сластями обжирается. А ты будешь ужинать?
– Нет. Я обедал поздно, – сказал доктор и сразу пошел в спальню.
– Ой, погасите свет! – со страхом крикнула старшая дочка Жарына. Перину она натянула на лицо, выставив наверх только вазочку с шоколадками.
Погасил доктор свет, разделся и залез под перину. Девушка позволила ему раздеть себя до пояса.
– Я – хряк, – буркнул он, трогая ее груди.
– Это очень хорошо, – услышал он в темноте ее смех. – Я видела, какой бывает у хряка. Похож на сверло. Хряк был большой, тяжелый, а наша свинья маленькая, легкая. А он так осторожно и медленно в нее ввинтился.
Поиграл доктор большой и теплой левой грудью, поиграл и помял правую грудь. Девушка все сидела на кровати. Ела шоколадки, громко чавкая и говоря:
– Я вчера снова встретила Антека Пасемко. Ничего у меня в руках не было, поэтому ничего у меня не выпало. А он, как змея, на меня зашипел: «Ты, с-с-сука». Я чувствую, что он теперь хочет на меня напасть, говорила об этом моему жениху, Юзеку Севруку. «Веревка для него висит, – так я ему сказала, – а он не хочет сам повеситься. Возьми братьев, и затащите его туда, под веревку. Кто узнает – сам он повесился или его повесили?»
Она чавкала, сопела, в конце концов легла навзничь, чтобы доктору было удобнее ее груди ласкать и тискать. А его восхищала их округлость. Натянутая на них гладкая кожа пружинила под прикосновением губ и языка.
– Они боятся Пасемко, – сказала она. – И я к вам пришла по приглашению Макуховой. У вас есть ружье, вы застрелите Антека, который на меня теперь охотится.
– У тебя уже был мужчина? – спросил он.
– Тогда, когда Смугонювну после гулянки нашли, и я во ржи лежала. Не знаю, кто меня распечатал, но, похоже, не сыновья Севрука, потому что они были заняты Смугонювной. Поэтому я и теперь Юзека не боюсь и перед Новым годом замуж за него выйду. Я была пьяная, ничего не помню и ничего не чувствовала.
От прикосновений доктора она перестала чавкать, поставила на пол вазочку с шоколадками, притихла.
– Только медленно, чтобы я все чувствовала, – шепнула она доктору на ухо. – Так, как вы мне обещали. Как хряк своим сверлом.
Она вдруг глубоко вздохнула и обняла доктора сильными округлыми руками. А потом сопела и чавкала, будто бы все еще ела шоколадки из хрустальной вазочки.
В этот момент доктор вспомнил прекрасную Брыгиду и подумал, что у женщины каждое определение, даже такое, как хряк, не должно обязательно быть обидным, а может даже быть любовным признанием, потому что, как каждый человек, и женщина бывает раздвоенной и сама себе противоречащей: одно думает, а другое делает; одно говорит, а другое чувствует; одно шепчет ей рассудок, а другое диктует вожделение.