Сквозь шум в голове я услышал голоса людей и их дыхание, трудное после бега... Он шел среди них, свободный, и глядел прямо перед собой, как человек, которого ведут на казнь.
Из Дворца подошли женщины; они прятались за деревьями, словно напуганные птицы, дрожали, толкали друг дружку вперед и шепотом охали по поводу ее синяков и порванного платья... Вдруг она снова схватила меня за руку:
- Не убивай его, Тезей! Не убивай его! Он не виноват, он был не в своем уме, как менады!..
Я вспомнил Наксос: окровавленные руки, растерзанное тело, спящую девушку, залитую кровью и вином... Кровь, казалось, была повсюду, гудящее небо было цвета крови... "Похоже, землетрясение будет", - подумал я, но эта мысль прошла. Ее руки на мне были похожи на руки ее сестры двадцать лет назад, я сорвал их и подозвал женщин... Приземистый старый алтарь смотрел на меня; каждая трещина в камне - рот в ухмылке, каждая щербина - глаз...
Они уже были здесь; и он стоял передо мной. Волосы растрепаны, в одном месте вырваны и кровоточит, туника разодрана на плече... Глаза наши встретились. Так стоит олень, когда ты загнал его и он не может больше бежать, - стоит и смотрит на тебя, словно перед ним призрак, и ждет копья.
Женщины подползли к Федре; одна завернула ее плащом, другая поднесла к губам флягу... Они ждали моего разрешения увести ее. Ее кровоподтеки потемнели, она могла бы сойти за побитую рабыню... Я почти сходил с ума от боли и шума в голове - и вдруг заметил, что рука лежит на кинжале. Крики птицы, мычание скота из хлевов, долгий протяжный собачий вой - это были голоса земли; земля орала: "Все это - правда!" Я показал на жену, дрожавшую под плащом, и спросил сына:
- Ты это сделал?
Он молчал. Но повернулся к ней. Это был долгий тяжелый взгляд... Она закрыла лицо и разрыдалась, зажимая рот тканью... Я сделал женщинам знак, и они повели ее через рощу, бормоча утешения.
Наши глаза встретились снова... Но теперь его лицо замкнулось, и рот был твердо сжат, словно запечатан. Всё это время, - пока ужас во мне поднимался и превращался в ярость, - всё это время во мне держалась какая-то надежда, как одинокий наблюдатель на стене обреченной крепости. Он не увидел сигнала и уже не увидит... Теперь враги всей моей жизни соединились в Ипполите.
Я заговорил. Все те слова ушли от меня; вскоре после того я заболел, а когда пришел в себя - те слова пропали... Иногда просыпаюсь - и слышу, как затихает их звук, - где-то во мне они живы, - и тогда я боюсь заснуть, чтобы сон не высвободил их.
Его вина виделась ясно, словно дальние горы перед бурей: как он пропадал в Ее храме, как сказал мне о знамении; как увез Акама в Трезену, чтобы увлечь ее следом; и прислал мне женщину, чтоб держать меня вдали от нее; и день за днем избегал меня, чтоб я не мог разгадать его мыслей... Он плакал, услышав, что она уезжает, сегодня был его последний шанс... Всё казалось так ясно, будто бог кричал мне это в уши; в ушах и на самом деле звенело...
И вот - пока я говорил те слова, что забыл потом, - люди вокруг него расступились, все. Он еще не был царем Трезены и теперь никогда уже не станет. Он нарушил священные семейные законы, изнасиловал жену своего отца; а я был не только его отец и гость - я был Великий Царь Аттики, Мегары и Элевсина, Хранитель Фив и Владыка Крита!.. Как могли они дерзнуть избрать моего врага?
Он стоял и слушал, скрестив на груди руки. Ни разу не разжал он губ, чтобы ответить... Но перед концом я увидел, как его пальцы впились в бока, ноздри раздулись, - и глаза стали такими, какие видишь в бою над щитом... Он шагнул вперед, стиснул зубы - и отступил назад. И я прочел на его лице, словно слова на мраморе: "Какой-то бог удержал меня, иначе я задавил бы этого человека". В тот миг я был готов его убить.
Казалось, сама земля наполняет меня своим гневом. Он вливался в меня через ноги, как поднимается глубинный огонь в горящей горе, прежде чем испепелит всё вокруг... И вдруг я понял - так это и было, это не только мой гнев. Завыла собака, закричали птицы, и голову мне сдавило... До сих пор я не замечал предостережения Посейдона, - собственная ярость заглушала во мне его гнев, - но теперь я ощутил его, и знал что скоро он падет. Бог-отец стоял вместе со мной, готов был отомстить мою горькую обиду.
Это было - словно в руке у меня перун. Все смотрели на меня со страхом, будто не смертный стоял перед ними. Да, все - и он тоже... И наполненный божьей силой, я ударил ногой оземь и закричал:
- Убирайся с моих земель и с глаз моих навечно! Иди с проклятием моим и с проклятием Посейдона, Сотрясателя Земли! И берегись его гнева, ибо он не заставит себя ждать!
Он еще момент постоял, неподвижный как камень, с побелевшим лицом - и вот уже пусто там, где он стоял, и люди смотрят ему вслед... Они стояли и смотрели, - но ни один не бросился за ним, как бросились бы за кем-нибудь другим, чтобы гнать камнями: ведь они любили его... Наверно им казалось, что его неистовство, его судьба, - это ниспослано небом, и лучше оставить его богам... Он скрылся; и когда ярость стала стихать во мне - словно приступ лихорадки, - я ощутил болезнь землетрясения, такую же как всегда.
Я закрыл болевшие глаза... И словно эта картина только и ждала, чтоб я отвлекся от всего другого, - передо мной мелькнули рощи Эпидавра, пропитанные дождем и покоем. Я ведь был не только царь, но и жрец; и мне вспомнилось, как всю мою жизнь, - с тех пор как ребенком был в храме Посейдона, - его предостережения служили мне, чтобы спасать людей, а не карать...
Пришел в себя, огляделся и сказал трезенцам:
- Мне был знак от Посейдона. Он ударит, и скоро. Предупредите людей во всех домах, чтоб вышли наружу. Передайте это во Дворец.
Они завыли от ужаса и бегом кинулись прочь, вскоре затрубили рога глашатаев... Вокруг меня не осталось никого, кроме моих людей из Афин; они нерешительно стояли поодаль, боясь и подойти и оставить меня. Я стоял один, слушая шум тревоги, катившийся вниз от Дворца к городу... И вот в него вмешался другой звук - дробный топот копыт колесничной упряжки на нижней дороге. Услышав его, я содрогнулся: слишком близок был божий гнев, - вот он, рядом, - сердитый стук из-под земли отдается в голове болью... И тут я вспомнил: каждая душа в Трезене знала о моем предупреждении - только он не знал. Он один был во мраке неведения, и если даже сам почует это - может не понять.
Земля покалывала мне ноги, а сердце колотилось от гнева - моего и божьего... Дворец был похож на разворошенный муравейник: выбегали женщины, с детьми, со свертками, с горшками, - слуги выносили ценности... Вот засуетились у главного входа - в закрытых носилках выносили старого Питфея... Я перевел взгляд дальше - там, далеко внизу, на дороге к Псифийской бухте, в последний раз мелькнула на повороте яркая голова. Теперь даже лучшая упряжка в Трезене не смогла бы его догнать.
Страх землетрясения заливал меня, как было с детства: холодный, тяжелый, затмевающий все остальное... Ведь самая яростная ярость человека всё равно что топот детской ножки по сравнению с божьим гневом. Но старая привычка подсказывала: будет не так страшно, как бывало, или во всяком случае не здесь. Вроде я стоял на краю, а центр где-то далеко. Я закрутился, как собака на запах, и когда повернулся к морю - почуял, как волосы встали дыбом. Вода в проливе была неподвижна, словно расплавленный свинец.
В застывшем воздухе разносилось ржание и визг лошадей, которых выгоняли из конюшен в поле... И вот сквозь этот шум послышался голос, совсем рядом, хриплый и прерывистый:
- Царь Тезей!.. Государь!..
Высокий воин, - дворцовый борец, обучавший молодежь, - продирался ко мне через рощу с какой-то ношей в руках. Когда я обернулся, он положил ее на землю. Это был Акам. Он оттолкнул воина - тот хотел поддержать ему голову и, опершись на локти, отчаянно боролся с удушьем, содрогаясь всем телом, хватая воздух... Воин сказал:
- Он хотел прийти, государь. Я нашел его внизу, он пытался бежать и упал... Он без конца твердит, что должен увидеть тебя раньше, чем умрет, государь.
Мальчик поднялся на одной руке, а другую протянул ко мне, подзывая ближе. Лицо его побелело, губы были почти совсем синие... "Отец!" - это слово вырвалось свистящим хрипом, и он снова схватился за грудь обеими руками, словно хотел разорвать, чтобы впустить в нее воздух... И неотрывно смотрел мне в глаза, но во взгляде был не страх - что-то другое, что он хотел высказать.
Я подошел и наклонился над ним, над сыном, который остался у меня. И подумал: "Может ли быть, что божий знак дан и ему, и у него нет сил это выдержать? Однако если так - он мне в самом деле сын, хотя бы он..." А ему говорю:
- Держись, парень, скоро это случится, и страх пройдет.
Он замотал головой и захрипел, пытаясь сказать что-то; потом закашлялся, лицо налилось кровью, как у повешенного... Но все-таки ухитрился вдохнуть - и выкрикнул имя брата.
- Ни слова больше! - говорю. - Ты болен, и ты не знаешь ничего. Молчи и отдыхай. - Его грудь ходила ходуном, переполненная словами. - Успокойся. Потом ты поймешь... - Его глаза наполнились слезами боли и бессилия; хоть я и был почти не в себе, но пожалел его. - Молчи, - говорю. - Он уехал.