Лена каждый раз ругалась, потому что икра была дорогая. Но не могла же я, в самом деле, звонить в Рыбтрест и от имени нашего высокопочтенного института просить двести граммов икры на бедность!
– Итак, когда же вы намерены отправиться в путь?
– Когда вы сочтете это необходимым.
– Ох, не избалован! – тонко усмехнувшись, возразил Крамов. – Да что толковать, отправляйтесь хоть завтра! Я уже распорядился выписать вам командировку. И вот вам, Татьяна Петровна, мой совет на дорогу: до Саратова поезжайте поездом, а от Саратова до Астрахани – пароходом. Вы бывали на Волге?
– Нет.
– Ну, тогда нечего и говорить! Потеря времени небольшая, а ехать несравненно приятнее. Итак, – он широким движением протянул мне руку, – как говорят моряки: счастливого плавания и достижений!
Помощник капитана зашел в нашу каюту, чтобы узнать, удобно ли мы устроились, и Лена – накануне отъезда мне удалось убедить Крамова послать со мной Лену Быстрову – с таким жаром поблагодарила его, что он даже смутился. Через несколько минут выяснилось, что он заходил во все каюты по очереди, но все равно это было приятно, и несколько минут мы говорили о том, какой он симпатичный, – загорелый, в ослепительно-белом кителе и с седой бородкой.
Красивые берега остались позади, выше Саратова, и с кем бы мы ни заговаривали на палубе, нам прежде всего спешили сообщить, что «самая-то красота» была вчера, а теперь до самой Астрахани пойдет степь и степь. Но и степные картины были так хороши, что мы не могли на них наглядеться.
Это были дни, запомнившиеся мне неожиданными знакомствами, пестротой заваленных фруктами пристаней и базаров, новизной жизни большой реки, по которой навстречу нашему теплоходу шли бесчисленные караваны с хлебом. Маленькие пароходики, энергично пыхтя, тащили его в плоскодонных баржах, большие лодки – баркасы – были нагружены им до самых бортов.
Проходили неторопливо нефтеналивные баржи, грузы перебрасывались с пароходов на поезда, с «воды на колеса», там, где к пристаням подходили железнодорожные пути.
Это была Волга, в верховьях которой воздвигалась плотина, экскаваторы рыли землю, десятки деревень и сел были уже перенесены на новые места, а другие деревни и села готовились к небывалому переселению. Строился канал Волга – Москва, и отзвук этой огромной работы слышался повсюду: на пристанях, где принимали и отправляли грузы для канала, в разговорах волжан, ехавших с нами. И как же не похоже было все, что мы знали, на старую репинскую и горьковскую Волгу!
Впрочем, краешек ее мы увидели на второй день нашей поездки: слепой старик с гуслями, точно сошедший с картины Васнецова, ехал на нижней палубе – загорелый, худой. Слабым, но приятным голосом он пел о том, как
Ребятушки повскакали, Тонкий парус раскатали, На деревцо поднимали И бежали в день тринадцать часов, Не тринадцать вдоль Волги, а четырнадцать, Не тринадцать вдоль матушки, а четырнадцать.
Насмотревшись на берега, однообразные, но приятные нежными оттенками красок, постояв на носу, где весело было дышать ветром, сразу же врывавшимся в грудь, так что начинало казаться, что еще мгновение – и ты взлетишь, раздувшись, как шар, посидев на корме, где было настоящее сонное царство, нагретое солнцем и жарким дыханием машины, мы покупали на очередной пристани арбуз и отправлялись в каюту.
В Москве мы с Леной виделись каждый день, почти не расставались, но редко удавалось поговорить не об институтских делах. А между тем было одно совсем не институтское дело, о котором Лене хотелось – я это знала – поговорить со мной. Правда, это дело было давно «решено и подписано» любителями сплетен, нашедшимися и в нашем институте. Но оказалось, что оно было еще далеко не решено и представляло собой предмет тяжелых и даже мучительных размышлений. Недаром же при одном упоминании о нем Рубакин свирепел, а Лена становилась необычайно смирной и даже терялась, что было вовсе на нее не похоже.
– Вот ты говоришь, что Андрей влюбился в тебя, еще когда вы были школьниками. Значит, он все время любил тебя – все эти годы, когда вы не переписывались и ничего не знали друг о друге?
– Не знаю. Возможно, что он и не вспомнил бы обо мне, если бы мы не встретились в Анзерском посаде. Тогда, в Лопахине, была юношеская любовь, и она прошла вместе с юностью. Мы встретились совсем другими, и это чувство тоже стало другим.
Лена задумалась.
– Нет, – сказала она, – нет, что-то осталось в его душе, иначе он не полюбил бы так скоро.
Мы помолчали.
– Не помню, где я читала, что, если не можешь понять, любишь ли, – значит не любишь. Это неправда. Ведь ты же долго не могла понять?
– Несколько лет.
– А потом оказалось, что любишь?
– Не то что оказалось. Я все время думала о нем, и это постепенно проникало в самую глубину моей жизни. Не знаю, как тебе объяснить… Без этих мыслей о нем у меня становилось пусто на душе. Ты понимаешь?
– Конечно. А теперь тебе не кажется странным, что ты сомневалась так долго?
– Нет… Иногда мне кажется, что я еще и теперь сомневаюсь.
В нашей каюте койки были расположены одна над другой, я лежала на верхней, и Лена не знала, что я вижу ее лицо – бледное, с широко расставленными, взволнованными глазами. Она гладко причесывалась последнее время, и мне нравилось, что стал виден ее большой чистый лоб с незагорелой полоской под волосами.
Лена бросила в окно папиросу