Началась война, предвещавшая неизбежность разлуки, но судьба устроила так, что перед расставанием 18-летний прапорщик и «Александрина» случайно встретились на пятый день «по открытии военных действий»: «15 июня. В Сорокполе я с Александром Муравьевым остановился в имении, принадлежащем дедушке моей очаровательной Александрины. Она бросилась в мои объятия. Невозможно описать радость, которую я испытал, увидев ее. Мы провели восхитительный вечер. Облачко грусти делало ее еще более прекрасной. Может быть, мы видимся последний раз в жизни? Через несколько часов французы станут хозяевами и земли и моей любимой. Они ею распорядятся по законам военного времени. Не имея возможности предложить ей экипаж, я не мог взять ее с собой: потеряв своего слугу и свой багаж, я остался одинок и беден, как церковная крыса. Вечером она дала на память прядь своих волос. <…> Ранним утром мы покинули Сорокполь. Невыносимой пыткой было для меня отказаться от своей любимой»{52}.
Чувства корнета Малороссийского кирасирского полка Ивана Романовича (Иоганна Рейнгольда) фон Дрейлинга, в отличие от дневниковых признаний Н. Д. Дурново, запечатлены на немецком языке. 19-летний кавалерист был всего на год старше своего соратника, но оказался более щедрым на душевные привязанности. Повествование о своих «сердечных делах» он начинает с весны 1812 года: «Молодая графиня Вардинская и панна Людовика были прелестны, как цветы, и мы ухаживали за ними не без успеха. Любовь и война были нашим лозунгом, и нежный слог первой должен был стать талисманом для последней»{53}. Любовь и война действительно тесно сплелись в воспоминаниях Дрейлинга. В обоих случаях он был беспримерно удачлив: спустя год он был уже в чине ромистра, украшенного орденами Святой Анны и Святого Владимира 4-й степени. В Заграничные походы Дрейлинг выступил во всеоружии мужественного обаяния. «Здесь нам предоставилась возможность отдохнуть после этой тяжелой и деятельной кампании. Что за красавица была г[оспо]жа Руммель. Генерал и адъютант, оба соперничали, добиваясь внимания этой выдающейся женщины. Победителем оказался последний! Я жил и наслаждался в самом приятном обществе и оказался очень понятливым учеником при обучении в шахматы, — с удовольствием вспоминал он о «счастливых днях» после Лейпцигской битвы. — Прощаясь с Лейпцигом, я покинул самые приятные для меня связи. Я жил там у сестры милой госпожи Руммель, которая была замужем за купцом Краевым и пользовалась общей симпатией. Ее золовка госпожа Ганзен была очень хорошенькая молодая женщина. Госпожа Руммель сильно ревновала меня к ней. Она вскоре овдовела и была очень интересна в трауре»{54}. Победы на «сердечном фронте» в Германии сменились триумфом в Париже: «Дочки моих любезных хозяев, Луиза и Жанета, оказались очень милыми девушками. Беспрестанные вечера, балы, игра в вист, театр. Невыразимо счастливо провел я эти месяцы. Обе прелестные девушки полюбили меня. Я отдаю предпочтение Луизе — и она живет только мною… Под одним кровом, постоянно вместе — какое искушение! Какие минуты! Воспоминание об этих счастливых мгновениях, об этом счастливом прошлом, которое покрыто завесой времени, храню я свято про себя, но ни время, ни пространство не может… (далее пропуск в тексте)»{55}.
Кто бы мог подумать, что нашему герою еще чего-то не хватало! Однако, по возвращении домой, оказалось, что на сердце у него было очень неспокойно: «Среди окружающих меня родных и близких мне не доставало еще одной дорогой мне особы — тети Пенкер и ее младшей дочери Мины. С самой ранней юности питал я к этой милой девушке нежное чувство любви… Я навожу о ней справки и узнаю, что — она невеста. Меня поразило это известие. Тяжело было мне расстаться с любимой мечтой, которую я так долго лелеял в душе!» Иоганн Рейнгольд фон Дрейлинг был из тех людей, о ком можно сказать строками из «программного» для многих русских офицеров стихотворений Д В. Давыдова:
Выпьем же и поклянемся,Что проклятью предаемся,Если мы когда-нибудьШаг уступим, побледнеем,Пожалеем нашу грудь,Иль в несчастье оробеем.Если мы когда дадимЛевый бок на фланкировке,Или лошадь осадим,Или миленькой плутовкеДаром сердце подарим.
Ясно было, что так просто он не откажется от идеала «своей ранней юности», и он действительно пошел напролом, совсем как в битвах, где он участвовал: «Это известие настолько взволновало меня, что я решился ей писать — первый раз в жизни, хотя это было, принимая во внимание ее положение невесты, не совсем кстати и даже неосторожно. Обстоятельства заставили ее согласиться на брак с фон Нолкеном, писала она мне, она поступила так, рассудив, что не всем суждено выйти замуж по любви. Смерть порвала эти узы и все расчеты рассудка. Сердце подсказывало мне, что Мина меня любит, а письма, носившие отпечаток скрытого чувства, доказали мне это»{56}. Далее в воспоминаниях: «Знакомлюсь с госпожой Чернышевой и с ее прелестной дочерью, красавицей. Часто бываю у них, и всегда желанным гостем. С Грушенькою мы переживаем счастливые часы». При чтении этих строк поневоле можно задуматься: а как же тетя Пенкер и ее «нежная Мина»? К чему тревожиться no-пустому когда наш герой, не сбиваясь с пути, твердым шагом отправился под венец: «Чувство смятения охватывает меня при приближении к Петербургу… Приезжаю никому не известный, чуждый! Сердце мое сжимается. Наконец-то я увижу ту, к которой душа моя стремилась в продолжение стольких лет. Девушку, которая сумела увлечь меня еще мальчиком. Мой идеал должен был предстать передо мной — и предстал. Нам нечего было говорить. Душой мы уже давно принадлежали друг другу. Мина лежала в моих объятиях…» Пусть у этой главы будет счастливый конец.
Глава семнадцатая
ВОЙНА И МОДА
Заметьте, что тогда ни в гвардии, ни в армии не употребляли ни мишуры, ни плаке; все было чистое серебро и золото.
Ф. В. Булгарин. Воспоминания
Военное франтовство в отличие от гражданского имело свои особенности: стремление военных следовать моде и одеваться изысканно неизбежно ограничивалось требованиями регламента, «ибо ничего нет противнее в войске, как разнообразие», — говорилось в одном из полковых приказов Александровской эпохи{1}. Но, по словам известного исследователя, «в течение XVIII — начала XX века происходили многочисленные перемены в русском военном костюме, прежде всего связанные с общими направлениями развития моды. Нельзя забывать, что при всем своеобразии форменной одежды она является составной частью истории костюма вообще»{2}. Щегольство среди военных было чрезвычайно распространенным явлением, и тон в этом задавало первое лицо в государстве и армии — император Александр I, постоянно изводивший строгой придирчивостью своих портных. В 1807 году, при заключении Тильзитского мира, император Франции оказался явно не в своей тарелке в обществе двух истинных ценителей военной моды — русского императора Александра I и прусского короля Фридриха Вильгельма III. Наполеон вспоминал: «Оба они, в особенности король прусский, в совершенстве были осведомлены о том, сколько пуговиц должно быть на мундире спереди и сзади, как должны быть скроены отвороты; при разговорах мне приходилось отвечать так серьезно, будто судьба армии зависела от покроя жилета. Однако под Иеной (в 1806 году прусская армия потерпела сокрушительное поражение. — Л. И.) я показал разницу между хорошими манерами и умением носить дорогой мундир»{3}. Но что бы ни говорил впоследствии «узник Европы», сосланный в 1815 году на остров Святой Елены, в пору своего могущества он, как никто другой, знал, что военную моду предписывают те, кто одерживает победы в сражениях. Русское же дворянство и офицерство в том числе всегда отличались особой восприимчивостью к европейским тенденциям в этом вопросе. В эпоху 1812 года фасон русского мундира был полностью заимствован уже не от пруссаков, чья солдатская слава ушла в прошлое вместе со «старым Фрицем» — полководцем Фридрихом II Великим, а от французов, победивших российскую армию под Аустерлицем и Фридландом. Посол Франции в Петербурге Арман де Коленкур с удовольствием констатировал: «Все на французский образец: шитье у генералов, эполеты у офицеров, портупея вместо пояса у солдат…»{4}
Как далеко готовы были при русском императорском дворе следовать в подражании первой на тот период армии в мире явствует из сообщения из Петербурга в Париж генерала А. Ж. М. Савари, первого проложившего дипломатический путь в далекую Россию, до той поры являвшуюся душой антифранцузской коалиции. Французский генерал не скрывал изумления, охватившего его при посещении дворца в Стрельне, местопребывание великого князя Константина Павловича: «Великий князь почти совсем офранцузился; так как он любит только военное ремесло и легкие удовольствия, то Наполеон его бог, а Париж его рай. Он желает снова увидеть Наполеона и познакомиться с Парижем. Пока он живет один со своим уланским полком, в тридцати верстах от Петербурга, и здесь он приблизительно воспроизводит привычки и занятия своего деда Петра III. Как и тот, он безумно играет в солдатики. Его дворец содержится как крепость; все мелочи крепостной службы соблюдаются со строгостью. Покои великого князя представляют арсенал; его библиотека состоит только из сочинений, относящихся к армии. Устремив свои взоры на великую военную нацию Запада, он беспрестанно отыскивает в ней предметы для кропотливого изучения и бесцельного подражания. Для украшения своих садов он заставил французских пленников соорудить в миниатюре Булонский лагерь; музыканты его кавалерии играют только французские мотивы <…>. К тому же благодаря своему причудливому нраву Константин Павлович не пользуется в армии особенной любовью; его упрекают в том, что он только военный, а не воин»{5}.