Известный современный исследователь В. Н. Земцов предварил свою монографию «Великая армия Наполеона в Бородинском сражении» следующими словами: «Сегодня, на наш взгляд, пришло время обратиться к живому человеку прошлого, который боролся, страдал и умирал на Бородинском поле в 1812 году»{1}. Наблюдая за поведением своих героев не только в битве при Бородине, заметим, что в боях и походах (как и в мирное время) они не только страдали и умирали, но еще смеялись и шутили. Так, вспоминая своего начальника и благодетеля (тогда это слово употреблялось безо всякого иронического смысла) князя П. И. Багратиона, Д. В. Давыдов сообщал: «Князь казался не только не смущенным, но он шутил более обыкновенного, что всегда делывал в минуты величайшей опасности». Наличие подобного качества Ф. Н. Глинка отметил в характере М. И. Кутузова: «Он был веселонравен, шутлив, даже при самых затруднительных обстоятельствах»{2}. Старый фельдмаршал, отдавший военной службе полвека, усматривал в «веселонравии» неотъемлемый атрибут своего ремесла, что явствует из воспоминаний того же Ф. Н. Глинки: «Недавно докладывали ему (Кутузову. — Л. И.): не прикажет ли запретить офицерам забираться в трактир, находившийся против самых его окон, где они привыкли играть, шутить и веселиться? "Оставьте их в покое, — отвечал князь, — пусть забавляются, мне приятно слышать, как они веселятся! Люди, освободившие Отечество, заслуживают уважения. Я не люблю, чтобы Главная квартира моя походила на монастырь. Веселье в войске доказывает готовность его идти вперед!"»{3}
Отметим, что «веселью в войске», помимо «благородной амбиции», не позволявшей «праздновать труса», во многом способствовало религиозное сознание русских воинов, вверявших себя воле Божьей. Как писала в записках польская графиня А. Потоцкая: «Верили в Провидение, и это сильно облегчало жизнь»{4}. «Провиденциалистами» были и «безбожные и ветреные» французы, как называл их А. В. Суворов: они воспринимали происходящее отнюдь не как «объективную закономерность общественного развития» и полагались главным образом на свою судьбу и «счастливую звезду» своего императора. Следовательно, в мировосприятии воинов той эпохи было много общего, и это мировосприятие было живым и ярким!
Войска враждующих армий еще не отказались от красочной униформы в пользу обмундирования защитного цвета: «дети Марса» эпохи Наполеоновских войн не хотели умирать незаметными; внешнему виду соответствовало их поведение, целью которого было привлечь к себе всеобщее внимание. Они жили, постоянно ощущая себя на подиуме, потому что считали, что любое их деяние — достояние потомков. К месту сказанное слово, как и воинское отличие, — это шанс войти в историю. Уверенность в собственной избранности — феодальный пережиток, атавизм Средневековья, все еще свойственный воинам начала XIX столетия. Неизвестности они боялись больше смерти, что явствует из сатирической эпитафии И. И. Дмитриева:
Жил, жил — и только что в газетахОсталось — выехал в Ростов!
Наполеон выразил эту же мысль словами, близкими к античной риторике: «Для меня бессмертие — это след, оставленный в памяти человечества. Именно эта идея побуждает к великим свершениям. Лучше не жить вовсе, чем не оставить следов своего пребывания на земле»{5}. В эту героическую эпоху Стендаль сделал знаменательное наблюдение: «Невозможно подделать две вещи: храбрость под огнем и остроумие в разговоре»{6}. Сочетавшие в себе оба этих качества поистине являлись героями своего времени, избранниками судьбы. Военные продолжали шутить со смертью, сознавая, что в отличие от «кровавых баталий» XVIII столетия, где потери исчислялись десятками и сотнями жизней, теперь счет велся уже на десятки тысяч. Современник так определил суть мужского воспитания той поры: «Верить в Бога и не бояться пушек»{7}. Веселье среди пушек — это стиль жизни, символ принадлежности к эпохе, на смену которой пришли времена «деэстетизации войны». Поколение же, олицетворявшее «век славы военной», не умело «мыслить страдательно». В качестве яркого примера приведем строки из письма известного поэта-воина С. Н. Марина графу М. С. Воронцову, в 1810 году воевавшему с турками: «Ты был за Дунаем. Поздравляю тебя, друг мой. Ходи за Дунай, только не сшали и не дай удовольствия туркам отвезти твою костуйскую рожу в Стамбул и воткнуть ее на воротах сераля. Ты будешь играть жалкую фигуру, когда султанши придут забавляться с тобою и давать по носу щелчки»{8}. Кто бы в наше время рискнул отправить подобное письмо своему лучшему другу, находящемуся где-нибудь в «горячей точке», не опасаясь при этом навсегда лишиться его дружбы? Воронцов же, со своей стороны, письмо не порвал, не выбросил, а, посмеявшись, бережно сохранил в своем архиве как память о молодости, когда его величали «Костуем», то есть лихачом. Не будем и мы осуждать тех, кто умел весело «…идти вперед, расправив плечи, под визг взбесившейся картечи»{9}. Ю. М. Лотман, изучая культуру повседневной жизни, справедливо заметил: «Каждая эпоха имеет два лица: лицо жизни и лицо смерти. Они смотрятся друг в друга и отражаются одно в другом, не поняв одного, мы не поймем другого»{10}.
«Смешны бывают случаи на сцене света; но всего смешнее они в войне и особенно в минуту боя»{11}, — признавался С. И. Маевский, описав самый разгар Бородинского сражения, где, с точки зрения современного читателя, было совсем не до веселья. Мемуарист отметил, что смешным было даже не то, что говорилось, а где и кем говорилось. В качестве примера приведем небольшой, но яркий фрагмент, вписавшийся в масштабную картину битвы под Дрезденом 19 — 20 апреля 1813 года, о котором поведал офицер-гвардеец П. С. Пущин: «В это время произошло событие, заставившее нас смеяться. С наступлением сумерек неприятельский огонь уменьшился, вдруг к нам примчались неизвестно откуда три орудия прусской легко-конной артиллерии под командой очень храброго офицера. Орудия стали на позицию, офицер, узнав, что наш бригадный командир барон Розен, подошел к нему, поднес руку к козырьку, сказал: "Mit erlauben" (с позволения) и, не дожидаясь ответа, скомандовал: "Erst canon — feer" (первое орудие — пли), и три гаубицы начали пальбу с удивительной поспешностью. Французы, вызванные таким поступком, начали нам отвечать с батареи в 30 орудий, вследствие чего все стали говорить прусскому артиллеристу, чтобы он убирался к черту с своими орудиями, которыми нельзя нанести неприятелю вреда столько, сколько он нам причинил. В то же время барон Розен, чтобы избежать совершенно напрасной потери, приказал нам отступить; отряд прусской кавалерии, находившейся сзади, прошел вперед, чтобы прикрыть наше отступление, а прусский артиллерист, виновник всего происшедшего, скомандовал: "Ruck vept marche" (назад марш) и исчез так же стремительно, как и появился.
Ночь настигла нас в этой передряге; кавалерия прусская, спешившая для отдыха, упустила несколько лошадей, которые, на несчастье, побежали на нас. Вследствие страшно темной ночи мы, предположив, что нас атаковала неприятельская кавалерия, построились в каре и дали залп. Кирасиры, подоспевшие за своими лошадьми, рассеяли наше заблуждение, и прошло много времени, пока восстановился порядок, нарушенный злополучным "мит эрлаубен"»{12}.
Кстати, П. С. Пущин был в числе кишиневских знакомых А. С. Пушкина, который охотно отдавал должное военному остроумию! Так, он записал со слов Д. В. Давыдова шутку «Ахилла Наполеоновских войн» и «идола русской армии» князя Багратиона: «Денис Давыдов явился однажды в авангард к князю Багратиону и сказал: "Главнокомандующий приказал доложить вашему сиятельству, что неприятель у нас на носу, и просит вас немедленно отступить". Багратион отвечал: "Неприятель у нас на носу? на чьем? если на вашем, так он близко; а коли на моем, так мы успеем еще отобедать"»{13}. При этом и Багратион, и его адъютант знали, что положение их — отчаянное. Не меньшее восхищение вызывал у современников и анекдот об А. П. Ермолове, терпеливо поджидавшем неприятельскую колонну на ближайший картечный выстрел. Французы приближались — русские пушки молчали. К Ермолову прискакал адъютант великого князя Константина Павловича с требованием немедленно открыть огонь. «Я буду стрелять, когда различу белокурых от черноголовых», — ответил ему Ермолов. Великий князь пришел в восхищение как от этого ответа, так и от прицельного огня артиллерии. В записках генерал, торжествуя, пояснил: «Он видел опрокинутую колонну!»{14} Впрочем, поводом для острот «русского витязя» Ермолова далеко не всегда служили промахи неприятеля. Современник вспоминал о том, как его внимание «остановил на себе портрет Наполеона I, висевший сзади кресла, обыкновенно за Ермоловым.