«Но ведь тетя Нюша, — думал Гаврилов, — ко всем хорошо относится, даже к «графине». Нередко за всех убирает и на кухне, и в коридоре. Да и к ней, в общем, все хорошо относятся. Бывает, что она вспыхнет, как спичка, тогда в доме возникает «дисплёпорция», как говорит третий, ответственный съемщик Константин Егорович — человек мрачноватый и темный, по слухам, бежавший в 1929 году от раскулачивания из–под Шилова, что ли. «Ягорыч», как чаще всего он представляется новым знакомым, человек малограмотный, но питающий неистребимую любовь к ученым словам.
И вдруг Гаврилов понял: тетя Нюша, эта славная старушенция, смотрит на него, как на будущего зятя.
«Какая же я балда! — ругал он себя. — Неужели раньше не мог понять? Муж маникюрши? Смех… А чего смеяться–то? Сам–то кто? Сын казачьего ветеринара — не велик дворянин! Но разве в этом дело? Дело в том, что он не может больше так жить. Да, не может! Ну, а где выход?..»
В то время, когда Гаврилов, угнетаемый одиночеством, думал, как найти выход из создавшегося положения, на кухне возник разговор, который свидетельствовал о том, что судьба человека принадлежит не только ему.
Довольная тем, что лапша ее понравилась, тетя Нюша, напевая какую–то песенку времен своей молодости, вышла на кухню. Заметив Анисью Петровну, тетя Нюша, как бы невзначай, сказала:
— Поел…
— Что вы? — спросила Анисья Петровна.
— Я говорю, — поел лапшу–то и лежит, как ангелочек, и все на потрет смотрит.
— На чей портрет?
— Какая–то чешская зазнобушка… Красива, анчутка, и сказать нельзя, как!
— Это что ж, трофей его пражских походов?
— Ты, Петровна, больно мудрено говоришь: «троф–фэй»…
— Хорошо, Нюша! Так что же, это девица или дама?
— Девица она иль не девица — не знаю. Но хороша, анчутка! Волос у нее, как кудель льняная. Глазыньки, губки, бровочки — все на своем месте и такие благородные и наводные из себя. Да… — со вздохом продолжала тетя Нюша. — Я думаю, он и болеет оттого, что не женится.
— Ну что за глупости!
— Да какие же это глупости? — вспыхнула тетя Нюша. — Погляди на свою дочку!
Анисья Петровна поджала губы:
— Вы, Нюша, мою дочку не троньте.
— Это почему же? Ты мою можешь, а я, выходит, нет?
— А зачем же вы говорите о Кате какие–то гадости?
— Не была бы ты образованная, Петровна, я бы тебя дурой назвала. Какие же гадости говорю?
Анисья Петровна дрожащими руками мяла кухонное полотенце.
— Катя гордая. Она, верно, мучается. Уж я пыталась примирить их. Но она хочет, чтобы он сам пришел и извинился. И это при том, что она безумно любит его.
— Любит! — усмехнулась тетя Нюша. — Было бы кого любить. Конь гнед, да шерсти на нем нет. Может быть, еще скажешь: сохнет?
— Сохнет. А что ж тут удивительного?
— А то: не ветрела она мужика настоящего А этот что? Вертится, будто на ежика сел. Разве ей такого надо? Ей орел нужόн!
— Ну, это уж кого господь пошлет, — вздыхает Анисья Петровна.
— Это верно. Видно, сам господь и подослал тебе такого зятюшку, на лице у него будто черти горох молотили. А моей Кланюшке не шлет. — Тетя Нюша вздыхает. — А чем она не невеста? Фигурка любительская — ни тонка, ни тумбоватая, в самый нонешний вкус… Ножки не какие–нибудь тебе жердочки городские, а ступистые, крепенькие. Рожать будет легко. Девка…
— Нюша! Что вы говорите. Какая девка? Это же неприлично. Можно говорить девушка, ну там по имени, а девка — это же…
— Ничего, Петровна, про свою я могу… Девка она завидная.
— Нюша! Как можно о своей же дочери!
— Да ты что, Петровна? Думаешь, мужчины в нас ангелов ищут? Мужику нужно, чтобы баба сладка была, как медок, да заманчива, как планида!
— Нюша! Ну же…
— Что все — Нюша да Нюша?! Не была, что ли, молодой? Ай забыла, как тебе покойный в ухо шептал да как ласкал? А я вот все помню, за што мой любил меня. А как не любил бы — к другой бы лётал, как твой зятек…
Анисья Петровна вспыхнула:
— Если вы еще позволите себе такую бестактность, я перестану разговаривать с вами! Не трожьте ни меня, ни моих детей.
Тетя Нюша добродушно улыбнулась:
— Чего ты, Петровна? Я как на духу — откровенно, по–простому, а ты — на дыбки… Чего обижаться на меня? Я тоже мать, и меня горе точит. Кланька–то моя как переспелая малина, чернеть скоро начнет, а женихов нет. А ведь только камень без корня растет! Что же ей, вековухой, что ль, сидеть? Я вот думаю: отчего это у нас в квартире женихи–то зря плесневеют?
— Это кто же?
— Ну хоть твой Костя.
— Какой же он жених? Костя художник, он разборчив и капризен.
— Все они капризные до поры до времени. А найдет такую чучелу, втрескается и сразу же: «Жить без нее не могу!»
— Ну, это чепуха какая–то, Нюша! Зачем же ему, как вы говорите, втрескиваться, да еще в чучело? Вот Василь Никитичу, кажется, пора… Человек он серьезный. Архитектор. Герой Отечественной войны.
— Василь Никитич? — Тетя Нюша оглянулась и сказала со вздохом: — Была б я молодой, позови он, пошла бы за ним на край света. А скажи он: «Нюша, кидайся в омут» — кинулась бы!
— Ну, это уж слишком! Любить — я еще понимаю, а зачем же в омут? Человек он действительно хороший. От него светлее у нас в доме.
Тетя Нюша согласно кивнула:
— Верно, светлее…
— А почему он не женится? Может быть, раны не позволяют ему иметь семью?
— Да что ты! Один, что ли, он раненый с фронта пришел? Вон к Марей, — ну, ты знаешь кассиршу в аптеке, — муж приволокся без обеих ног, а она уж пятого носит от него, черта безногого. И как это он прилаживается? — Тетя Нюша рассмеялась.
Анисья Петровна нахмурилась. Тетя Нюша заметила это и, чтобы замять неловкость, нарочно стала шумно укладывать посуду на полочку, затем сделала вид, будто не было никакой неловкости, сказала:
— Память у тебя, Петровна, как у редьки! Я ж говорила, есть у него зазноба. Чешка. Красивая — прямо принцесса!
— Значит, он живет воспоминаниями…
— Какие там воспоминания? Любит он ее!
— Ну что вы, Нюша, разве можно это? Прошло столько лет, как он вернулся с войны.
— Люди, Петровна, разные бывают: одних через неделю забывают, а других всю жизнь в сердце носят! Одни живут, как рассохшаяся бочка: обручами не скрутишь, а другие так, что промеж них и нитки не проденешь. Любит он ее, да так, что ни на кого не смотрит. Ни Кланьку мою, ни твою Катю не видит: «Здрасьте и до свиданья!» — и только.
— А вы что же, хотели, чтобы он за вашей Клавдией ухаживал?
— А почему бы нет? Она девка — что спереди, что сзаду никому не уступит!
— Слушайте, Нюша! Но ему же интеллигентная женщина нужна…
— Ты что думаешь, он в кровать с собой образование будет класть? Ему баба нужна, живая, как белочка! А твоя хоть и ученая, а сухая, прости меня дуру, как вобла…
— Нюша! Нюша! Опомнитесь, что вы говорите!
— А чего мне опоминаться–то? Это тебе надо, ты и опоминайся! Ты все со своей Катей носишься. Подумаешь, образованная!
После этих слов Анисья Петровна, высоко держа маленькую, сухую голову, с разлившейся по лицу и шее краснотой, вышла из кухни. Тетя Нюша, уперев руки в бедра, глядя вслед Анисье Петровне, сказала:
— Подумаешь, графиня! Уж и правду сказать нельзя. Ну что ж, что мы необразованные, зато правды не боимся!
Гаврилов мог и не смотреть на часы: он уже знал, что тишина в Москве бывает от двух ночи до пяти утра. В этой тишине всегда особенно сильно обостряется тоска. Наступает ночь: полыхающее с вечера над городом зарево огней начинает блекнуть, миллионы рук стелют постели, миллионы рук тянутся к выключателям. И вот проходит немного времени, зарево над городом угасает, смолкает гул; миллионы людей ткут сновидения, — ткань снов рождается бесшумно.
Тишина везде и во всем: не шуршат колеса автомобилей, не трещат звонки трамваев и не бурлит человеческая река на улицах — все спит, только ты не можешь уснуть. В бессонной ночи счет секунд смертельно медленный. И ты лежишь и прямо умираешь от тоски и безделья, сон никак не идет.
Первые ночи и даже дни после возвращения из клиники профессора Скурата Гаврилов спал как убитый, и тете Нюше всякий раз приходилось подолгу стучать к нему. Теперь отоспался. Пробовал работать за столом — в спине будто кинжал торчит, долго что–то не заживает. Гимнастику начнет делать — в спине такая боль, что из глаз слезы горохом сыплются.
Лежа в постели, Гаврилов понял, что, в сущности, ничего не знал о доме, в котором жил, — пришел с занятий, лег, утром встал, ушел. Жизнь — якорь, а ты его цепь. Но когда ты заболел и лежишь дома, страница за страницей открывается перед тобой великая книга жизни человека, который, вопреки смелым утверждениям недоучек, живет не только там, где он варит сталь, а и там, где варит свой суп!
И вот там, где человек варит свой суп, более всего нужен шум строительства. Только живя в домах старой Москвы, и можно понять, до чего смешны и глупы эстеты типа Удмуртцева!
Скорей бы выздороветь!
Все проекты, в том числе и его жилой комплекс, потребовали «наверх». Зачем? Никто не знает. Уж не пожаловался ли академик Удмуртцев?