и траурного убранства. Сладостно-печальный реквием все еще звучал с хоров, где размещались монахини Святой Хильдегарды. Во всех проходах теснились вассалы Франкхайма, однако средняя часть нефа оставалась свободной – там находились главные участники скорбной церемонии, и толпа держалась от них на почтительном расстоянии. У разверстой могилы в самой середине нефа стоял аббат монастыря Святого Иоанна, преподобный Сильвестр. Он простирал над ней руки, словно даруя уже освященной земле дополнительное благословение. Вся его высокая худая фигура дышала внушающей благоговение святостью. Глаза его, казалось, источали мягкое горнее сияние, когда он с набожным восторгом воздел их к небу, но огонь в них погасили слезы жалости, едва он обратил сострадательный взор в сторону величественного беломраморного монумента, что возвышался по левую руку от него и прямо напротив укрытия Осбрайта. Там, опираясь о надгробие (воздвигнутое в память о первом графе Франкхайме, Ладиславе), стояли двое главных скорбящих: воин и дама. Почти невыносимая тяжесть упала с сердца юноши, когда он признал в них возлюбленную чету, произведшую его на свет.
Теперь он больше не дрожал за жизнь одного из родителей, чья неизменная любовь к нему на протяжении всех лет его существования заслуженно вызывала в нем ответное чувство. Но кого же они оплакивали? Утрата, причинившая столь глубокое горе родителям, непременно должна коснуться и его самого, а в том, что горе их безмерно, даже и сомневаться не приходилось. Благородная Магдалена стояла, стиснув руки и воздев к небу глаза, из которых ручьями текли бессознательные слезы: недвижная, как статуя, белая, как мраморный памятник, служивший ей опорой, олицетворение невыразимого отчаяния.
Совсем иначе отражалось страдание в благородных резких чертах графа Рудигера. Страшная боль терзала его сердце, словно пронзаемое ежесекундно тысячами ядовитых скорпионьих жал, но ни единая слеза не выступила на его налитых кровью глазах, ни слабейшая дрожь могучих рук не выдавала безмолвной душевной муки. Угрюмо и грозно хмурились черные изогнутые брови. Он ни на миг не отрывал взора от пышно убранного гроба с гербом Франкхаймов, что стоял на помосте между ним и Магдаленой. Одна его рука покоилась на гробе, другая крепко сжимала усыпанную драгоценными камнями рукоять кинжала. Сверкающие глаза – раскрытые до предела, едва не выпадающие из орбит – горели зловещим багровым огнем. Казалось, презрение кривило его губы и заставляло ноздри раздуваться. Все в нем свидетельствовало о подавленной ярости и непреклонной решимости. Слабое подобие мрачной усмешки обозначалось в уголках рта, словно пророчески заверяя в неотвратимости ужасной мести. Его длинный черный плащ, одною полою перекинутый через правую руку, соскользнул с левого плеча и ниспадал свободными складками, громко шелестевшими в дуновениях ночного ветра, который колебал пламя факелов и словно бы испускал горестные вздохи по усопшему, явственно слышные в паузах скорбной мелодии, выводимой монахинями. При каждом порыве ветра белые плюмажи на четырех углах катафалка печально покачивались, и тогда слезы из глаз Магдалены струились еще сильнее при мысли, что ничего подвижного теперь не осталось от страстно любимого существа, кроме этих вот трепетных плюмажей, украшающих его катафалк.
И вот настала минута опустить гроб в могилу. Музыка смолкла, в часовне воцарилась глубокая, страшная тишина, нарушаемая лишь рыданиями юного пажа, который рухнул на колени и накрыл голову плащом, безуспешно стараясь заглушить звуки своего горя. Хотя лицо его было скрыто, изящная стройная фигура, длинные темно-золотистые локоны, колыхавшиеся на ветру, а прежде всего столь бурные проявления печали не оставили у Осбрайта сомнений в личности скорбящего. То был молодой Ойген, любимый, но непризнанный отпрыск графа Рудигера.
Четверо монахов подошли к катафалку, в тишине подняли с него гроб и направились к могиле. Их тяжелая, звучная поступь вернула Магдалену к действительности – несчастная простерла руки вперед и сделала несколько шагов, словно желая задержать гробоносцев. Но уже в следующий миг, осознав всю бессмысленность отсрочки неизбежного, она сложила руки на груди и в смиренной покорности склонила голову. Ее супруг по-прежнему оставался недвижен.
Гроб осторожно опустили в могилу, служители уже собирались накрыть его мраморной плитой, но внезапно Ойген издал громкий вопль.
– О нет! Погодите! Погодите! – вскричал он, вскакивая на ноги и бросаясь вперед. Он схватил за руку одного из монахов, взявшихся за надгробный камень. Глаза у него были опухшие от слез, весь облик дышал безумием, в голосе звенело отчаяние. – Ах, нет! Погодите! Он был единственный на свете, кто по-настоящему любил меня! Самая малая капля крови в его жилах была мне дороже всех тех, что согревают мое сердце! Я не в силах расстаться с ним навеки! О нет, святой отец! Молю, погодите!
Теперь юноша стоял на коленях на краю могилы, склонив голову и орошая ноги монаха слезами смиренной мольбы. До сих пор Магдалена держалась стоически, но вынести пронзительный вопль Ойгена и душераздирающую безнадежность, с какой он произнес слово «навеки», оказалось выше ее сил. Она глубоко вздохнула и упала без чувств на руки подбежавших прислужниц. Рудигер же, выведенный из мрачного оцепенения страдальческим воплем Ойгена, с яростным видом кинулся вперед и спрыгнул в могилу.
В невольном ужасе монахи отпрянули назад и, словно обращенные в камень головой Горгоны[69], в оцепенении уставились на страшный лик, перед ними представший.
Граф Рудигер был гигантского роста, могила была ему глубиной чуть выше колен.
Очи его сверкали, на губах вскипала пена, угольно-черные волосы стояли дыбом, и он запускал в них руки, вырывал с корнем целыми пучками и бросал на гроб под ногами.
– Верно! Верно! – восклицал он громовым голосом, сотрясавшим своды часовни, и в бессильном гневе топал сапогами по освященной земле. – Верно, Ойген! Не время еще земле приять безвинную жертву алчности! Не время еще святым устам произнесть последнее прощальное слово! Ибо прежде я должен поклясться на гробе сем не ведать покоя, покуда эта смерть не будет отомщена сполна, покуда я не предам демонам тьмы подлого убийцу и его проклятое потомство! Да, да, не он один, но и все его змеиное гнездо поплатится за злодеяние – и жена, и дети, и слуги! Все, все без изъятия! Его вассалов будут загонять в лесах, как волков, и беспощадно убивать, где бы они ни укрывались! Его башни обымет пламя, зажженное моею рукой, и истошно вопящие обитатели Орренберга будут брошены обратно в горящие руины! Вы слышите меня, други! Вы видите, какая мука терзает мое сердце! И все же я проклинаю врага в одиночестве? И все же ни один голос не присоединяется к моей клятве мести? Так посмотрите,