Владимир Мономах[567] (около 1117 г.).
Сидя на санях, помыслил я в душе своей и воздал хвалу богу, который меня до этих дней, грешного, сохранил. Дети мои или иной кто, слушая эту грамотку, не посмейтесь, но кому из детей моих она будет люба, пусть примет ее в сердце свое и не станет лениться, а будет трудиться <…>. [С. 393] А теперь поведаю вам, дети мои, о труде своем, как трудился я в разъездах и на охотах с тринадцати лет <…>. [С. 403]
Не осуждайте меня, дети мои или другой, кто прочтет: не хвалю ведь я ни себя, ни смелости своей, но хвалю бога и прославляю милость его за то, что он меня, грешного и худого, столько лет оберегал от тех смертных опасностей, и не ленивым меня, дурного, создал, на всякие дела человеческие годным. Прочитав эту грамотку, постарайтесь на всякие добрые дела, славя бога со святыми его. [С. 409]
Протопоп Аввакум[568] (1672–1675).
Аввакум протопоп понужен бысть житие свое написати иноком Епифанием – понеж отец ему духовной инок, – да не забвению предано будет дело божие; [выделено мной. – М. Р.] и сего ради понужен бысть отцем духовным на славу Христу Богу нашему <…>. [С. 217]
По сем у всякаго правовернаго прощения прошу; иное было, кажется, про житие-то мне и не надобно говорить, да прочтох Деяния апостольская и Послания Павлова, – апостоли о себе возвещали же, егда что бог соделает в них: не нам, Богу нашему слава. А я ничто ж есм… [С. 239]
Жан-Жак Руссо[569] (1765–1770).
Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы – и этим человеком буду я.
Я один. Я знаю свое сердце и знаю людей. Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то, по крайней мере, не такой, как они. Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую она меня отлила, об этом можно судить, только прочтя мою исповедь.
Пусть трубный глас Страшного суда раздастся когда угодно, – я предстану пред Верховным судией с этой книгой в руках. Я громко скажу: «Вот что я делал, что думал, чем был. С одинаковой откровенностью рассказал я о хорошем и о дурном. Дурного ничего не утаил, хорошего ничего не прибавил; и если что-либо слегка приукрасил, то лишь для того, чтобы заполнить пробелы моей памяти. Может быть, мне случилось выдавать за правду то, что мне казалось правдой, но никогда не выдавал я за правду заведомую ложь. Я показал себя таким, каким был в действительности: презренным и низким, когда им был, добрым, благородным, возвышенным, когда был им.
Я обнажил всю свою душу и показал ее такою, какою Ты видел ее Сам, Всемогущий. Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость, пусть сокрушаются о моих злополучиях. Пусть каждый из них у подножия Твоего престола в свою очередь с такой же искренностью раскроет сердце свое, и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет Тебе: «Я был лучше этого человека».
Я родился в Женеве в 1712 году, от гражданина Исаака Руссо и гражданки Сюзанны Бернар… [С. 7]
Если руководствоваться предложенными признаками, то все вышеназванные произведения придется отнести к мемуарам, поскольку их авторы пишут о прошлом, основываясь при этом на своем личном опыте и памяти.
Но обратим внимание, что произведения Августина Аврелия, Петра Абеляра и Владимира Мономаха относятся к одной эпохе (конечно, можно спорить здесь об отнесении к одной эпохе Августина и Абеляра, но проблема эта отодвигается на второй или даже более далекий план, если мы вспомним, что предметом нашего рассмотрения является корпус исторических источников Нового времени). Объединяет их нравоучительная функция, столь характерная для произведений Средневековья. И весьма существенно отличается по своей нацеленности от них «Житие протопопа Аввакума» – «да не забвению предано будет дело божие», хотя и сохраняет традиционную форму и самоназвание жития.
Все перечисленные признаки мемуаров имеет и относящаяся к иной эпохе – эпохе Просвещения – «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо, хотя ее традиционно и справедливо рассматривают как философское произведение.
Эволюционное пространство
Если рассматривать эволюцию мемуаристики с точки зрения видовой модели, выработанной на российском материале, то при обращении к западноевропейской мемуаристике мы также заметим существенные противоречия.
Выше уже было показано, что при последовательном выстраивании модели мемуаристики на основе предложенных критериев мы приходим к тому, что российская мемуаристика возникла на два с половиной века позже европейской, поскольку первыми европейскими мемуарами традиционно считаются «Мемуары» Филиппа де Коммина. При всех исторических модификациях значения этого слова в названии вида источников личного происхождения оно впервые появилось при публикации этого исторического повествования в 1524 г.
Еще раз обратимся к тексту этого исторического источника.
Филипп де Коммин[570] (конец XV в.).
Монсеньор архиепископ Вьеннский, удовлетворяя Вашу просьбу, с коей Вы соблаговолили ко мне обратиться, – вспомнить и описать то, что я знал и ведал о деяниях короля Людовика XI, нашего господина и благодетеля, государя, достойного самой доброй памяти (да помилует его Господь!), я изложил как можно ближе к истине все, что смог и сумел вспомнить… [С. 5]
А теперь вспомним общую схему эволюции российской мемуаристики: мемуаристика с «внутреннефамильными» целями – мемуаристика как «фактор идейно-политической борьбы и литературно-общественного движения» – «осознание значимости мемуаров для исторического познания и включение в их целевую установку расчета на будущего историка»[571].
Обратившись к тексту Филиппа де Коммина, мы можем убедиться, что в Западной Европе мемуаристика не только возникает на два с половиной (или на полтора – в зависимости от точки отсчета) века раньше, чем в России, но и первый ее опыт соответствует сразу же последнему из выделенных А. Г. Тартаковским этапу развития российской мемуаристики, поскольку абсолютно очевидно, что произведение Филиппа де Коммина отнюдь не преследует «внутреннефамильные» цели, а скорее предназначено для истории.
Конечно, можно возразить, что отдельные примеры ничего не доказывают. Но мы берем не просто примеры, а примеры хрестоматийные, общепризнанную классику мемуаристики как вида исторических источников.
Но все же продолжим сравнение. Приведем еще два хрестоматийных примера (на них, именно в силу их хрестоматийности, мы уже ссылались в предыдущей части), но более близкие друг к другу по времени создания.
Герцог Луи де Руврэ Сен-Симон[572] (июль 1743 г.).
Предисловие. О дозволительности писания и чтения исторических книг, особенно тех, что посвящены своему времени
Во все века изучение истории считалось столь достойным занятием, что, думается, было бы пустой тратой времени приводить в защиту этой истины несчетные высказывания самых уважаемых и ценимых авторов <…>. [С. 42] <…> уж если, учась ручному труду, нельзя обойтись без наставника, по крайности без наглядного примера, то тем более нужны они в различных умственных и научных занятиях, где невозможно руководствоваться только зрением и прочими чувствами.
А коль скоро лишь уроки, полученные от других, делают разум способным усвоить то, что он должен усвоить, нет науки, без коей было бы трудней обойтись, нежели история… [С. 44]
Для достойного выполнения своей задачи автор всеобщей или частной истории обязан досконально изучить предмет посредством углубленного чтения, точного сопоставления и верного сравнения других тщательнейше отобранных авторов, разумной ученой критики, и все это должно подкрепляться большой образованностью и остротой суждения. Я именую всеобщей историей ту, что является таковой, ибо обнимает много стран, много веков жизни церкви или одного народа, несколько царствований либо одно очень давнее или важное религиозное событие. Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах; и, будучи более узким по охвату, подобный исторический труд должен содержать гораздо больше мелких подробностей и вводить читателя в гущу действующих лиц, чтобы ему казалось, будто он не читает историю или мемуары, а сам посвящен в тайны того, что перед ним изображают, и воочию видит то, о чем ему рассказывают. Такой жанр требует щепетильной точности и достоверности каждого сюжета и каждой черты <…> особенно же важно, чтобы, описывая события, сочинитель опирался на источники, личные впечатления или рассказы своих близких друзей; в последнем случае самолюбие, дружба, неприязнь и собственная выгода должны приноситься в жертву истинности даже наимельчайших и наименее важных подробностей <…>. [С. 46–48] Писать историю своей страны и своего времени – значит тщательно и обдуманно воскрешать в уме виденные, пережитые, узнанные из безупречного источника события на театре жизни [выделено мной. – М. Р.], различные их механизмы и подчас ничтожные на первый взгляд пустяки, которые привели в движение пружины этих механизмов <…>. [С. 59–60] Поучительность ее воспитывает для жизни в свете, общения с людьми и в особенности для занятий делами. Примеры, которые почерпывают в ней читатели, направляют и остерегают их тем легче, что живут последние в тех же местах, где произошли события, и во времена, еще недостаточно отдаленные, чтобы нравы и образ жизни, правила обхождения и поступки существенно изменились. Каждый мазок авторской кисти вооружает рекомендациями и советами в отношении изображаемых лиц, поступков, стечений обстоятельств и следствий, ими вызванных, но эти рекомендации и советы насчет предметов и людей извлекаются самими читателями и воспринимаются ими тем легче, что они свободны от многословия, сухости, навязчивости, докучности, кои делают неприятными и бесплодными рекомендации и советы тех, кто навязывает их нам. Итак, я не вижу ничего, что было бы полезнее этой двойной отрадной возможности просвещаться, читая историю своей страны и своего времени, и, следственно, ничего более дозволительного, чем писать последнюю <…>. [С. 61]