Уходя, тетя Женя сказала:
— Ты еще увидишь, Хана, этот врач проклянет день, когда повстречался со мной. Законченный мерзавец. Куда ни глянешь на этом свете — всюду идиотизм и мерзость. Будь здорова, Хана.
Я ответила:
— И вы тоже, тетя Женя. Спасибо вам. Столько усилий … И все ради меня. Тетя Женя сказала:
— Какие усилия? Что за усилия? Не болтай глупости, Хана. Люди должны быть людьми. Не лютым зверьем. Кроме таблеток кальция, не соглашайся глотать лекарства. Скажи, что я так велела.
XV
Ночью в родильном отделении больницы «Шаарей Цедек» плакала восточная женщина, рыдала в отчаянии. Старшая сестра, дежурный врач старались успокоить ее. Упрашивали рассказать о своей боли: может, удастся ей помочь. Но женщина все рыдала, монотонно и заунывно, словно исчезли из мира и слова, и люди.
Будто следователи, допрашивающие коварную преступницу, говорили они с плачущей женщиной. То сурово, то нежно. То угрожая, то заверяя, что все будет в порядке.
Но женщина не отзывалась на их слова. Может, овладела ею упрямая гордость. В тусклом свете ночника я видела ее лицо. Не пробегала по нему гримаса плача. Лицо ее было гладким, без единой морщинки. Но голос ее был пронзителен, и медленно катились слезы.
В полночь медперсонал держал совет. Старшая сестра принесла плачущей женщине ее девочку, хотя время кормления, установленное расписанием, еще не наступило. Женщина выпростала из-под одеяла свою руку, походившую на лапку маленького зверька. Она притронула к головке ребенка, но тут же отдернула пальцы, будто коснулась раскаленного железа. Положили ей ребенка постель. Плач не унимался. И когда унесли младенца, ничего не изменилось. Наконец, старшая сестра в сердцах схватила ее костлявую руку и воткнула в нее иголку шприца. Женщина кивала головой, движения ее были медленны, и вся она была исполнена удивления, будто странны ей эти образованные люди, которые беспрестанно возятся с ней, заботятся, совершенно не чувствуя, что все потеряно в этом мире.
Всю ночь доносился пронзительный плач.
Я не видела обшарпанной комнаты и усталого све ночника. Я видела землетрясение в Иерусалиме.
Старый человек прошел по улице Цфания. Был он тяжел и сумрачен. Большой мешок у него на спине. Остановился на углу улицы Амос. Закричал: «Почи-няю примус! Починяю примус!» Улицы опустели. Ни дуновенья ветерка. Исчезли птицы. Но вот коты — хвост трубой — вырвались из дворов. Мягки они в движениях, увертливы, спины выгнуты. Взобрались на деревья у кромки тротуара. Карабкались, продираясь сквозь густые ветки. Сверху коты оглядывали землю, вздыбив шерсть, злобно дыша, то злая собака проходила кварталом Керем Авраам. Старый человек положил свой мешок посреди улицы. Улица была пуста, потому что британская армия объявила всеобщий комендантский час. Человек поскреб свою шею. Все движенья его были исполнены ярости. В руке его оказался ржавый гвоздь, которым он стал ковырять асфальт! Проковырял он маленькую трещину. Трещина раздалась, разветвилась мгновенно, будто сеть железных дорог в учебном кинофильме, где все процессы показань в ускоренном темпе. Я прикусила кулак, чтобы не завыть от страха. Легкая осыпь гравия прокатилась по уклону улицы Цфания в сторону Бухарского квартала. Маленькие камешки, коснувшиеся моей кожи, не причиняли боли.
Будто гравий — поток катышей из шерсти. Но воздух исполнен был нервным содроганьем, словно кот перед прыжком, трепещущий, ощетинившийся. Медленно соскользнула огромная скала с горы Скопус, пересекла квартал Бейт Исраэль, будто выстроен он из костяшек домино, прокатилась вверх по улице Пророка Иехезкиэля. Я чувствовала, что эта огромная скала не может катиться вверх по склону, она обязана двигаться только вниз! Я боялась, что мое новое ожерелье будет сорвано с моей шеи, бусы растеряются, а я буду наказана. Я было кинулась бежать, но старый человек раскинул свой мешок во всю ширину улицы, сам стал на него, а выдернуть из-под него мешок оказалось невозможно, потому что тяжел был старик. Я прижалась к забору, хотя знала, что выпачкаю свое самое любимое платье, и тут на меня накатилась огромная скала. Но и эта огромная скала была будто ком шерсти, совсем не твердой, мягкой. Рухнула, рассыпалась длинная череда домов. Они разваливались и медленно вращались, как разряженные герои, гибнущие во всем своем великолепии на оперной сцене. Обвал не причинил мне боли. Он накрыл меня, словно теплое покрывало, словно груда пуха. То было мягкое объятье, сдержанное, отнюдь не от чистого сердца. Из руин поднимались истерзанные женщины. Госпожа Тарнополер была среди них. Они причитали на восточный манер, подобно наемный плакальщицам, которых я видела на похоронах Иосифа, отца моего, у покойницкой, во дворе больницы «Бикур Холим». Потекли многочисленные толпы, худые дети ортодоксов с пейсами, в черных лапсердаках; молчаливо текли толпы из кварталов Ахва, Геула, Сангедрия, Бейт Исраэль, Меа Шеарим, Тель Арза. Набросились на развалины, разгребали, копошились. Суматошные, кишащие толпы. Трудно было вглядеться в них и не оказаться женщиной из толпы. Я и была одной из них. Какой-то мальчик, обрядившись в костюм полицейского, парил в высоте, стоя на рассыпающемся балконе, повисшем на единственной стене, оставшейся от дома. Этот мальчишка смеялся от радости, видя меня распластавшейся на дороге. Вульгарный, грубый мальчишка. В изнеможении, распростертая на асфальте, я увидела медленно двигающийся зеленый британский бронетранспортер. Из люка, через громкоговоритель, обращались на иврите. Доносившийе голос был размерен, мужественен, от него шел приятный ток по всему телу, от макушки до ступней. Голос возвестил о введении всеобщего комендантского часа. Всякий находящийся вне дома, будет застрелен без предупреждения. Вокруг меня собрались врачи, потому что я изнемогала посреди улицы, не имея сил подняться. Врачи говорили по-польски. Они говорили: «Опасность распространения эпидемий». Польский их оказался ивритом, но ивритом ущербным. Шотландские «красные береты» ожидают прибытия батальонов подкреплений. Они прибудут в в пилотках цвета крови, на двух английских эсминцах «Дракон» и «Тигрица». Вдруг мальчишка, переодетый полицейским, ринулся с балкона, что прилепился высоко единственной стене, оставшейся от дома. Он летел вниз головой, летел медленно-медленно, будто Верховный Британский наместник в Палестине генерал Каннихэм уже отменил законы гравитации, которым подчинялись евреи в стране. Он падал, будто снег ночью, по направлению к развороченному тротуару, он парил, а я не могла кричать.
Около двух часов ночи разбудила меня дежурная сестра. В скрипящей колясочке привезли мне сына, чтобы я покормила его. Кошмары переполняли меня, и я плакала навзрыд, плакала сильнее, чем та восточная женщина, которая все еще продолжала всхлипывать. Сквозь слезы я настаивала, чтобы сестра объяснила, как случилось, что мой мальчик жив, что малыш мой уцелел в этом бедствии.
XVI
И время, и память щадят слова банальные. Словно по-особому расположены к ним, простирают над ними некий свет сумерек, исполненный милосердия.
Я припадаю к памяти и к словам, как прижимается к перилам человек, находясь на высоте.
Например, слова старой детской песенки, которую цепко держит память:
Любезный клоун мой, не спляшешь ли со мной?Веселью клоун рад и кружит всех подряд.
Я хочу сказать: во второй строке этой песни есть ответ на вопрос, заданный в первой. Однако ответ этот разочаровывает.
Спустя десять дней после родов врачи позволили мне покинуть больницу. Но я должна была оставаться в постели и избегать всяких усилий. Михаэль проявил терпение и заботу.
Едва я появилась дома со своим младенцем, добравшись из больницы на такси, вспыхнула громкая ссора между Малкой, моей мамой, и тетей Женей. Вновь взяла тетя Женя отпуск на один день и прибыла в Иерусалим, чтобы наставить меня и Михаэля: она хочет повлиять меня, чтобы я вела себя разумно.
Тетя Женя велела Михаэлю поставить колыбель, у южной стены, чтобы при поднятых жалюзи солнечные лучи не могли повредить младенцу. Малка, моя мама, велела поставить колыбель рядом с моей кроватью. Она не спорит с врачами о медицине. Это — нет. Но, кроме тела у человека есть еще и душа, говорила мама, а душу матери может понять только мать. Младенец и его мать должны быть рядом. Чувствовать один другого. Дом — это не больница. Это — не медицина. Это — чувства. Все это мама говорила на очень плохом иврите. Тетя Женя обратилась не к ней, а к Михаэлю, сказав, что вполне можно понять чувства госпожи Малки, но ведь мы, мы-то люди рациональные.
И с этого момента начал разветвляться ядовитый конфликт. Однако на удивление вежливый. И каждая из женщин уступила противнице, и обе провозгласили, что дело того не стоит, чтобы о нем вообще разговаривать! Но каждая при этом наотрез отказалась принять уступку, сделанную другой стороной.