— Понимаю, — сказал он, — ты хочешь обеспечить себе хлеб насущный после моей смерти; я подумаю об этом.
Я искренне поблагодарил его за эти слова, пришедшиеся мне очень по сердцу. Прошло недели две; казалось, Его Преосвященство совсем забыл о моей просьбе, а я не мог докучать ему каждый день напоминаниями и просто по-прежнему прилежно выполнял свою работу. Но вот наконец он позвал меня в свой кабинет, взял маленькую шкатулку, открыл ее и сказал:
— Ты просил хлеба насущного, и настало время дать его тебе.
Он достал оттуда и протянул мне пергамент, перевязанный маленькими ленточками.
— Держи, — сказал он. — Это тысяча экю ренты от Лионского банка; я решил дать тебе ее пожизненно, ибо не верю, что ты когда-либо научишься разумно распоряжаться своими средствами.
Нетрудно представить, как я был рад этому подарку; такая тысяча была для меня лучше, чем если бы мне подарили двадцать тысяч — ведь я бы их сразу потратил, так ничего и не накопив. Сей дар вызвал ужасную зависть в окружении Его Преосвященства — там стали говорить, что все милости достаются новичкам, а старых слуг обделяют. Но это были пустяки в сравнении с негодованием мачехи. Она заявила, что этим случаем я снова подтвердил скверность моего характера и нечего пускать пыль в глаза и обманывать моих законных наследников, говоря, будто мне сделал подарок кардинал, — на самом деле, оказывается, я сам открыл счет в банке; да ведь я, дескать, и всегда поступал в том же духе. Когда в Париж приехал отец, я пожаловался ему на нее — но это был человек до того забитый и ослепленный своей женой, что говорить с ним, да простит меня Господь, — было все равно что биться головой о стену.
Мы часто бывали в Рюэе, где господин кардинал владел очень красивым замком{73}. Там были прекрасные места для охоты, которую я очень любил и поэтому ничуть не скучал. Смотрителем охотничьих угодий в Сен-Жермене служил Бомон по прозвищу Драгун — мы с ним подружились и часто охотились вместе.
Однажды он, по обыкновению, предложил мне развлечься и, после того как мы загнали в лесу оленя, пригласил меня взглянуть на предмет его страсти, располагавшийся в уединенном доме. Я отговорился, что сегодня никак не могу; мы попрощались, и он пошел туда в одиночку, не взяв даже слугу. По дороге ему навстречу попался камердинер одного местного дворянина, шедший с ружьем, что было запрещено, и Бомон поинтересовался, известно ли ему это. Камердинер же, увидев, что перед ним только один человек, ответил: да, известно, но ему хочется подстрелить кролика. Бомон, возмущенный таким ответом, спросил, знает ли тот, с кем разговаривает.
— Как же, — ответил этот плут, — вы слишком заметная личность, чтобы вас не узнать.
Бомон был одноглазым и после таких слов вовсе потерял самообладание. Но, увидев, что нарушитель намерен обороняться, он протрубил в охотничий рог, надеясь, что в чаще есть его люди, готовые прийти на помощь. Камердинер, не будь дурак, немедленно дал деру и вернулся в дом своего хозяина, где в то время по случаю находился я. Боясь наказания, он ничего не рассказал о произошедшем. Мы сели за стол, а он спустился на кухню, когда во дворе вдруг раздался шум, заставивший нас подняться и взглянуть, что творится. Я был удивлен не меньше хозяина: двор был полон людей в голубых жюстокорах{74} — посланных Бомоном стражей: они, не зная камердинера в лицо, у него же самого и спрашивали, как его найти. Поняв, что за ним пришли, и быстро ретировавшись, он спрятался за балкой, которую утром поместили в здании, каковое строил его хозяин. Тот же, не понимая, что творится и что за люди к нему явились, но считая это большим оскорблением, схватил ружье и приготовился стрелять. Я удержал его — ведь большую глупость трудно было придумать, — подошел к стражникам, хорошо меня знавшим, и спросил, в чем дело.
Когда они поведали мне эту историю, я попросил их оставаться во дворе, пока сам не вернусь. Объяснив случившееся хозяину, я предложил одному стражнику войти со мной в дом и удостовериться, что камердинера там нет. Как ни трудно оказалось убедить хозяина дома, но в конце концов он мне доверился. Когда мы вошли в дом, стражник, понимая, что камердинер не мог уйти далеко, обыскал все покои сверху донизу, не пропустив ни единого уголка, — но безрезультатно; выйдя, он сказал своим спутникам, что злодея, должно быть, унес сам дьявол. Владелец дома тоже был в неведении, и лишь после того, как они ушли, камердинер выбрался из своего тайника.
Этот человек, кстати, предпочел далее не скрываться у своего господина и, отказавшись от места, уехал в свои края, в десяти-двенадцати лье от Парижа. Его отец лежал там в тяжелой горячке — и очень обрадовался, что перед смертью может увидеть сына. Бедный, забытый всеми старик попросил подать ему воды. Добрую четверть часа взывал он к своему сыну, пока тот наконец молча не подал ему пару кружек, но потом ему стало лень, и он принес сразу целое ведро, буркнув, что не может постоянно бегать туда-сюда. Это потрясло несчастного, который принялся жалобно упрекать сына в бездушии, а тот вдруг схватил ведро и вылил на отца, еще и присовокупив к этому, что раз у него такая жажда, то пусть и пьет вдосталь.
После этой жестокой выходки он уехал в Париж и на другой же день явился искать счастья во Дворец, где нечаянно толкнул президента Сегье{75}; тот впал в ярость и велел страже бросить наглеца в тюрьму. Тогда было принято допрашивать всех заключенных, и либо его физиономия показалась слишком отталкивающей, либо это Бог наказал его за злодеяние, — но судьи решили отправиться к нему на родину, чтобы узнать побольше о его жизни и делах. Отряженный туда судейский чиновник уже не застал в живых его отца, но тот многим успел рассказать о страшном поступке сына, и не было никого, кто не ополчился бы против него. Соблюдя все формальности, чиновник представил доклад суду, который большинством голосов приговорил виновного к повешению. Перед виселицей он признался в других страшных преступлениях, за которые его бы колесовали живьем, если бы узнали о них раньше.
Вот, несомненно, хороший урок тем, кто думает, будто сможет избежать кары Божией: до досадного случая с Бомоном она щадила этого человека, чтобы затем обречь на гибель из-за пустяка: не толкни он нечаянно президента Сегье — так и ходил бы с высоко поднятой головой, думая, что бояться нечего.
Я, как уже говорил, добился для моего брата чина знаменосца во Французской гвардии; он участвовал в двух или трех осадах последней кампании. Господин кардинал, пожелав узнать, хорошо ли он исполняет свой долг, спросил об этом у маршала де Грамона, приехавшего к нему как-то утром. По словам камердинера, стоявшего у двери, ответ был, что мой брат — славный парень. Я с удовольствием помог бы ему и еще, но мне неловко было обращаться с просьбами слишком часто. К тому же и другой мой брат, превосходно сложенный, уже вошел в возраст, позволявший отправиться на войну. Я представил его господину кардиналу и, как прежде старшего, попросил куда-нибудь определить и этого. Он понравился; господин кардинал с теплотой промолвил: мне повезло, что у меня такой рослый и приятный брат.
— Чин знаменосца Французской гвардии, монсеньор, подошел бы этому дворянину так же, как его брату — чин лейтенанта, — сказал я. — В его роте как раз освободилось место, и заверяю Ваше Преосвященство, что, когда настанет время, он докажет, что у него достаточно и воли, и храбрости.
Кардинал подумал немного и сказал:
— Ты хочешь поссорить меня с господином д’Эперноном. Известно ли тебе, что он не терпит вмешательства в свои должностные обязанности и на днях даже вступил в спор с Королем из-за того, что тот сам назначил капитана в одну из рот Французской гвардии?
— Пусть только попробует возмутиться, монсеньор, — ответил я, смеясь, — нас здесь и так уже трое, а ведь у меня есть и другие братья; когда они вырастут, то смогут постоять за ваши интересы.
— Хорошо, хорошо, — ответил господин кардинал, — найди его и передай от моего имени, что он меня премного обяжет, оказав тебе услугу.
Я не преминул поблагодарить его за эту великую милость и тут же отправился к господину д’Эпернону; тот сразу ответил мне, что для пустяка, о котором идет речь, рекомендации господина кардинала и не надо и что если бы я пришел от себя лично, то и так получил бы место.
Конечно, ничто не могло сравниться с добротой, какую выказывал мне господин кардинал, и главным моим желанием было отблагодарить его за милости. Я изыскивал для этого любые возможности. Как-то раз я веселился в компании, и один англичанин, то ли имевший для того свои тайные причины, то ли из-за вина, ударившего ему в голову, плохо отозвался о кардинале. Я пригрозил, чтобы он не смел говорить так о моем господине, — иначе я за себя не ручаюсь. Однако он не останавливался, так что мое терпение в конце концов лопнуло — и я швырнул ему в голову тарелку. Он схватился за шпагу — но я уже вырвал из ножен свою, да так стремительно, что он и моргнуть не успел. Наши спутники развели нас и попытались примирить. Но его было невозможно сдержать, он вышел с двумя друзьями, а мои приятели предложили мне услуги чести. Я с достоинством поблагодарил, ответив, что ничего не боюсь, но и не стану возражать, если они проводят меня до дома: с тем чтобы силы были равны, если мы встретим тех англичан. Но мы никого не повстречали, хотя шли по прямой.