Одна из местных ересей утверждает, что Гу-ду был, как и все, обречён на истощение собственного времени. И поэтому покусился на чужое. Услышав эту легенду, я спросил: «А куда же девалось время, когда Гу-ду был ещё смертным?» Этим я стал похож на школяра, который недоумевает: «А чем же был занят Господь до Сотворения?» («Сын не подобен Отцу, ибо Сын сотворён во времени, а, значит, было время, когда Его не было», — опровергал Единосущие и Арий). Но меня не поняли. Справедливости ради замечу, что и на страницах Библии время возникает как перечисление дней Сотворения. С лёгкой руки иудеев оно стало сценарием, меркой развития сюжета. Но моим дикарям неведомы числа, солнце, каждый раз восходящее, для них всегда новое.
Самоназвание народа — «архаки» — «временщики», или «дети времени». Его нет ещё в атласах, и пока за их счёт не увековечили чью-нибудь — не дай бог, мою! — память, я хочу закрепить его за ними.
Архаки верят, что время, отпущенное камню, народу, эпохе, молнии, Чарльзу Уитли, Гу-ду, Вселенной, ограничено. Человек умирает, когда выходит его время, а когда оно выйдет у мира, наступит конец времён. Чем-то рассерженный или утомлённый, Бог перестанет быть тогда милосердным, одинокий и гордый, замкнётся в себе, не выпуская из рук нить времени. И мир погибнет. Ибо он всего лишь каприз Бога. Но вместе с миром умрёт и Бог, опечаленный его гибелью. Изощрённая космогония этих йеху напоминает гностическую эсхатологию и круговорот времён[24].
Кожа у них бронзовая, сильно развиты тазобедренные мышцы, а ноги короткие и жилистые. Острая, иззубренная кость, протыкающая носовой хрящ, и серьги, оттягивающие уши, уродуют их лица, делая похожими на маски. Передвигаются они только по крайней необходимости, большую часть дня сидя деревянными изваяниями — экономя время. Претендуя на роль их воплощённого Слова, я рискну сформулировать для них поговорку: «Летящей стреле отпущено меньше времени, чем лежащей в колчане». Природа, а природа здесь — музей скуки, по их разумению, не терпит суеты, она ленива, потому что хочет жить дольше. Бывает, что архаки целыми сутками молится Времени, Богу всех времён, обретшему совершенство покоя. Замерев истуканами, архаки превращаются тогда в его идолов: они стараются во всём подражать своему Богу, как мы — своему. Когда я поведал им о Распятии и об искуплении грехов, они снисходительно улыбнулись. Их удивило подобное расточительство, столь безрассудная трата времени, одолженного нашему божку их Богом. Они сравнили деяния Сына с напрасной беготнёй облаков, которые гонит в их края южный ветер. Напрасно я объяснял им, что Христос пожертвовал своим временем ради других. Они возражали, что он глупец, что передать время невозможно, что его отводит Бог, забирает Гу-ду. Все мои доводы разбивались об их наивное упрямство. Скажу больше: когда однажды во сне меня укусила мошка и я стал ворочаться с боку на бок, то мне вдруг пришло в голову, что этим я расходую драгоценное время.
И я вскочил ошеломлённый!
Они также помногу спят. Иногда мне казалось, что сон стал для них явью. Во сне они часто вздрагивают, кричат, а проснувшись, бурно переживают увиденное. Они также одушевляют предметы: судьба камня для них ничуть не хуже, а во многом даже лучше тревожной судьбы белки или короткого века ласточки. Родиться песчинкой или морской каплей здесь почитают за редкостную удачу.
«Небо знает, когда ударить длинной иглой», — полагают китайцы. «Когда душе предстать в Его чертогах, ведает лишь Аллах», — утверждают мусульмане. В предопределение верят также ессеи и кальвинисты. Когда я служил капелланом в колониальных войсках, смельчаки, шагавшие под пулями сипаев в полный рост, объясняли мне свою отчаянную храбрость возникающей вдруг уверенностью — никто не умрёт раньше своего часа. Говорят, её разделяли и монголы Чингисхана, и янычары Сулеймана Великолепного, и гулямы Железного Хромца. Ночью, когда в моём саду в Суссексе тускло поблёскивают светляки, я вспоминаю алтарь архаков: залитую луной поляну, окружённую пальмами. На ней высится клетка, в которой, тенью ада, мечется леопард. Клетку отворяют. Пятнистая кошка — её шкура отражает мерцание звёзд — осторожно пятится и скребёт пол. А когда голод побеждает страх, выпрыгнув, кидается на того, чьё время истекло. Остальные бесшумно удаляются, чтобы не видеть горящих глаз, не слышать урчания, которое вскоре заглушают цикады.
Околдованные настоящим, точно зайцы пятном, которое отбрасывает охотничий фонарь, мои сограждане подчиняются стрелке, бегающей по кругу. Дирижёрская палочка, заставляющая маршировать! Но слаженность обезличивает. Когда — слово, ставшее мне почти ненавистным, — я, обжигаясь кофе, тороплюсь на встречу, то ощущение того, что мой визави, как в зеркале, сейчас вот так же, обжигаясь кофе, боится опоздать, становится нестерпимым. Зависимость от циферблата унизительна. С тех пор как я вернулся, взгляд, случайно брошенный на часы, рождает во мне ощущение рабства, не покидающее меня в течение дня. Архаки не способны договариваться заранее. Поохотиться вместе на восходе солнца — для них непреодолимая трудность. Я тысячу раз твердил им фразу приблизительно такого содержания: «Мы все соберёмся завтра вот под этим высоким деревом, когда красный диск будет проходить над его верхушкой». Я варьировал её на разные лады. Но они так и не поняли. Их язык, оттиск их мышления, не допускает подобных конструкций. Их глаголы не имеют временных наклонений, всё пребывает в симбиозе прошлого, настоящего и будущего. Предложения: «я сорвал лепесток», «я срываю лепесток» и «я сорву лепесток» — звучат совершенно одинаково. Возникающую при этом путаницу у архаков разрешает память. Цепкая, она фиксирует любую мелочь, любые, даже незначительные, изменения — в шептании ветра, цвете облаков, своём настроении, монотонном кваканье лягушек, шуме прибоя или крике сойки. «Всё уже было, однако, ничего не повторяется», — было бы кредо архаков, умей они формулировать. Меня поразила эта их способность. Хотя ещё де Куинси заключает, что «Страшная книга Судного дня в Священном писании есть не что иное, как истинная память каждого из нас, ибо память наша лишена способности забывать». Добавлю, что самый подходящий эпитет для неё — «жестокая». И в самом деле, теперь, когда надвигается старость и ластик времени уже стирает черту между жизнью и смертью, в памяти всё чаще всплывают картины юности, казалось, вчера ушедшей, а блеклое вчера едва пробивается в ней сквозь занос повседневности.
Я узнаю себя в криках играющих детей, но не узнаю себя в зеркале.
Лексика архаков крайне бедна. Все существительные у них начинаются на «а»: «акн» — дождь, «арл» — солнце, «аму» — ложь, «ач» — еда, «акуф» — месяц, «арми» — месяц на ущербе, «алк» — жадность, «аю» — аллигатор, «аё» — волк. Сам по себе звук «а», не имеющий ничего общего с артиклем романских языков, означает «я», так что приведённое было бы точнее перевести как: «я — дождь», «я — солнце», «я — ложь», «я — жадность». «Раз я вижу дождь, ощущаю прикосновение его капель, или если я думаю о дожде, воображая его струи, то я сам становлюсь дождём», — вот приблизительная логика их речи. Мир предстаёт им сквозь окуляр собственного «я». Когда я посоветовал отбросить первую букву, одинаковую для всех слов, архаки возмутились. Они трясли головами, точно мои слова — москиты, готовые впиться в мозг.
Мёртвые не вызывают у них ни почтения, ни трепета. Тела едва удостаиваются погребения. По ушедшим никто не скорбит, все уверены, как, впрочем, и мы, что они ближе к Богу. Я подозреваю, что втайне они мечтают о смерти.
«Миг — это птица, которая везде и нигде», — опровергая время, считают архаки. Несчастные, обуздавшие время, они гордятся своей победой, для них убедительной.
Иногда мне кажется, что сбросить ярмо времени их подтолкнуло застывшее время их природы: бесконечное чередование солнц и мраморных лун, ночей, когда смолкают, наконец, хриплые вопли обезьян, когда ощущаешь, будто ты уже умер и, посторонний, слушаешь глухую тишину, окружающую тебя, когда на девственной листве наблюдаешь причудливую игру теней и полагаешь, что постиг слияние прошлого и будущего в вечном. А может, иллюзию отсутствия хроноса, пожирающего своих детей, в них поддерживает наркотическая кашица, которую варят в кокосовой скорлупе? Ведь в галлюцинациях время отсутствует: вчера и завтра там одинаково призрачны. А разве сны не рисуют картины прошлого и будущего одинаково легко, в сущности, их не разделяя?
Как-то раз ребёнок размял кусочек смолы, из которой их босоногие женщины с рыбьими костями в волосах лепят забавные фигурки, и превратил в кубик. Его товарищ попросил игрушку, он хотел катать её по поляне. Я решил было вмешаться: делая шар, пришлось бы сломать кубик, а он мне понравился. Но не успел. Просивший, овладев кубиком, бросил его на землю в футе от моих ног. И тот покатился. Как покатился бы восковой шарик моего детства. Тут первый мальчишка запротестовал и, найдя «мячик» в траве, стал бросать, как игральную кость. Теперь тот и вёл себя как игральная кость, упрямо ложась на одну из граней! Я остолбенел. Однако здесь никого не удивляет, что желание формирует мир, что его реакции на людей — разные, точно мир — это пёс, то и дело меняющий хозяина. Может, их вера — горчичное зерно, которое движет горы?