— Обрету ли счастье? — крикнул я.
И тут проснулся.
В Провансе, на торговой площади, где бичуют воров, я присутствовал при казни молодой колдуньи. Взойдя на костёр, она вопила, что в перевёрнутом мире, куда после смерти попадут все, предаст огню своих палачей. «Ведьма! — бесновалась толпа, когда вспыхнули сухие дрова. Я ускакал прочь прежде, чем раздались стоны — единственно понятная всем истина…
Сколько бедствий выпало на мою долю! На постоялом дворе Кордовы меня укусила собака, и я, опасаясь бешенства, лечился вином. Моими собутыльниками оказались морские разбойники. Чередуя клятвы с проклятиями, они уверяли, что Город, который я ищу, находится в Африке. Дети сатаны! Они перевезли меня, мертвецки пьяного, в трюме своего корабля от одного столба Геракла к другому. Возможно, они хотели выставить меня на невольничьем рынке или сделать рабом в своём орлином гнезде, приютившемся в скалах. Или это была шутка? Когда хмель испарился, я увидел белое, как мрамор, солнце и море песка. «Каждая песчинка — частица времени, — думал я. — Сколько же отмерено мне?» Днём, спасаясь от жары, я спал под халатом из верблюжьей шерсти, а ночью, когда ноги вязли в песке, мои песни слушали высокие зелёные звёзды и выползшие из дюн змеи.
Где-то в Тунисе, посреди толпы берберов, звенел колокольцами прокажённый мавр. Сверкая глазами, он орал, что познал Бога. «Это никому не дано!» — выкрикнул я, когда колокольцы на мгновенье стихли. Его белки налились кровью, он бросился на меня с кривым ятаганом, и мы долго бились, прежде чем мой клинок заткнул его глотку. Берберы вокруг заулюлюкали, но, когда я поднял саблю, расступились…
…Всё реже встречались колючие кустарники, исчезали верблюды, невозмутимые бедуины и скользкие, как мысли богословов, змеи. Пустыня кончалась, когда я увидел Город. Заходило янтарное солнце, тени от пальм тянулись к воротам, лизали чугунные замки. Я постучался рукоятью кинжала. Вышел старик с длинной седой бородой и свитком в руках.
— Константин Псёлл? — прочитал он, вычёркивая моё имя из списка. — Мы давно ждём тебя.
И я услышал, как ворота за мной со скрежетом закрылись.
В Городе разливалась разноплеменная речь. Я различал германцев, италиков, иберийцев. «Женщины, рожая здесь, призывают множество богов», — думал я. Широкие скулы выдавали монголов, а золотистая кожа- китайцев. Я видел чёрных, как ночь, эфиопов и курчавых пожирателей нечистот, закрывавших рты выцветшими платками. Они свободно бродили по Городу, разбивая на площадях высокие шатры. Но нигде не было привычных мне церквей, мечетей и синагог, не было и языческих капищ с их заблудшими жрецами. Я не мог также отличить плебея от всадника: все держались одинаково величественно. В огромном Городе не обнаружилось и часов — ни водяных, ни песочных, ни солнечных. Уж не пытаются ли здесь укротить время?
У дома из бурого кирпича стоял бородач. Точно давнего знакомого, он, отворив дверь, пригласил меня жестом. Внутри было тихо, как в склепе. Мы заговорили на латыни. Тряхнув ушной серьгой, он представился ван Ориным, фламандцем, и, точно паук в паутину, опустился в плетёное кресло. Указав место напротив, достал кальян. Пока ароматный дурман наполнял нас, я спросил, почему названия Города нет ни на одной карте. Пожав плечами, он произнёс загадочное слово.
— «Приют усталых путников» — так его название переводится на греческий.
— Или пристанище бродяг, — не удержался я.
— А какой смысл в названиях? — ужалил он скорпионом. — Слова — это паломники, бредущие к неведомым святыням! Сегодня название Города одно, а завтра им окажется «выход из пустыни», «цветок персика» или «рыжая трава».
— По-твоему, и Бога можно назвать как угодно?
— Конечно, — рассмеялся он, — произносят же его имя по-разному римляне и византийцы. А представь, как звучит оно у троглодитов!
— Значит, можно назвать Бога дьяволом? Или тайным именем вашего Города?
— Или тайным именем нашего Города, — эхом откликнулся он так быстро, что христианин во мне не успел оскорбиться. — Числам не выразить рёва бегемота, а речам — природы вещей. Поэт и мусорщик одинаково ничтожны.
— Выходит, евреи слепо доверяли алфавиту? И греки напрасно превозносили слова? А римляне ошибались, ставя выше других ораторское искусство?
— Что есть искусство? — устало отмахнулся ван Орин. — Зачем нужны пейзажи, если есть закаты, зачем слагать стихи, если есть звёзды, зачем мудрствовать о Боге, если Он есть?
Я глядел на пальцы, впившиеся в кресло когтями хищной птицы, и вдруг понял, почему крестьяне в наших деревнях боятся, когда их тень падает в гроб, который заколачивают. Я отстранился, но ван Орин, приблизившись, зашептал:
— Зачем искать ответы на неразрешимые вопросы? Зачем причинять себе боль? — Его ладонь очертила полукруг. — А Город дарит успокоение. Наши поэты сочиняют стихи, варьируя размер так, что концы строк рисуют различные предметы: яйца, топоры, крылья бабочек, профили почтенных граждан. Наши астрологи составляют гороскопы на мельницы, полевых мышей и прошедшие месяцы. Наши учёные считают комбинации, в которые могут сложиться буквы всех известных языков или количество капель вчерашнего дождя…
— А чем занимаешься ты?
— Искусством составления палиндромов.
Я отложил кальян. За дверью, опустившись на камень, я охватил голову руками. О, злой рок! Проделать путь длиной в жизнь только затем, чтобы всё свелось к нелепой шутке! Остаток дней опьяняться искусствами Города? Впасть в забытьё? О, нет! Пора возвращаться из затянувшейся ссылки!..
…Недавно мне сообщили, что степняки обратили Фессалоники в пепел, но известие не опечалило меня. Я узнал также, что император по-прежнему благоволит ко мне. Но остался безразличным. Вот уже двадцать три года я живу в Городе. Выводя последнюю фразу, я подумал, что всё ещё не забыл о времени. Я принадлежу к цеху составителей палиндромов, к школе Ван Орина. И недавно поразил учителя — или он только сделал вид? — открытием самого короткого палиндрома: «Я».
НЕСЧАСТНЫЕ, ОБУЗДАВШИЕ ВРЕМЯ
Это сообщение Чарльза Уитли, миссионера англиканской церкви начала прошлого века.
Обитатели этих мест полагают, что время — это свойство вещей. Оно не течёт независимо, как считали Галилей и сэр Исаак Ньютон, а у всякой вещи — своё: у человека, звезды, летучей мыши, ошибки, урагана, речения. Слово «время» туземцы употребляют только с притяжательными местоимениями: «его время», «моё время», «их времена». Времени как платоновского архетипа для них не существует. Легко допустить, что их примитивное сознание не в силах вытерпеть его ужас, однако подобное объяснение будет неверным. Их время ближе джемсовскому потоку сознания, чем гераклитовой реке, в которую нельзя войти дважды. Оно течёт вместе с кровью по руслу артерий, вливаясь по венам в устье смерти. Согласно им, каждый, точно моллюск, живёт в створке своего времени. Место его сосредоточения — голова, в ней — центр времени, распускающего круги внутри каждого «я». В разных головах время разное (кстати, и Пуанкаре, и Лоренц также внушают нам, что в разных мирах время течёт неодинаково). Всякое сравнение, впрочем, подразумевает эталон, которого дикари не знают.
Их версия времени кажется оригинальной. Но допускаем же мы иное время на Небесах. Кувшин с водой, который опрокинула лошадь Мухаммеда, когда он отправлялся беседовать с ангелами, по возвращении был ещё полон. А для семерых отроков, замурованных в пещере, сто семьдесят восемь лет промелькнули как миг.
Владыка времени, Бог делится своим неисчерпаемым запасом со всем, что есть во Вселенной. Награждая им, он вешает и груз его счётчика. Бог у туземцев безличен, ибо они, как и ветхозаветные патриархи, отдают отчёт в том, что наречь — значит определить, а определить — значит принизить. Окликнуть здесь по имени — значит нанести смертельную обиду. Как Иегова или Аллах, их тотем — время — не терпит изображений.
Полюс, противоположный Времени, мыслится как средоточие зла. Его расположение, в отличие от божественного, известно. Оно — там, на западе, откуда осенью приходят ливни и где вечерами садится солнце. Туда по незримым каналам стекает время. Там, на краю ойкумены, откуда веет холодящим ужасом, пронизывающим всех и вся, — преисподняя, бездна, вечное небытие. «Гу-ду» — называют его аборигены.
Метафору «дыхание смерти» они воспринимают буквально, и когда дует западный ветер, суеверно отворачиваются. Слово «смерть» восходит в их языке к Гу-ду, и на английский его лучше перевести как «гудуизироваться», «перейти в царство Гу-ду». Мои наречения, впрочем, условны: их Бог не добр, их Гу-ду не зол. Оба они — скорее данность, которую необходимо принимать. Двускатная крыша их веры заставляет вспомнить не манихеев, но «Зогар»[23].