Речь им неведома. «Ауканье», как телепатия, делает её бессмысленной. Их чувства, как муравьиные или пчелиные, невозможно передать, не исказив антропоморфизмом. Легко представить сложности, с которыми столкнулся Фромер.
У «аукающих» нет понятия добра и зла. А зачастую они поступают себе во вред. Уничтожить, обратить ближнего в ничто, считается у них благом. Разработан ритуал, при котором убийца и убитый, подобно частице и античастице, взаимно уничтожаются (очевидно, в этом проявилось увлечение Фромера естествознанием). Дело в том, что создатель наделил их бесконечной жизнью, которая их тяготит. В одном из черновиков Фромер даже отказывает им во времени. «У меня нет времени, чтобы создавать время», — шутил он.
Ад у «аукающих» — это теснота и скопление, а рай — пустота. В их «религии» отражены страхи перед бессмертием, как в нашей — перед смертью. Их терзает незыблемость бытия, как нас скука, но страх перемен им неведом. Впрочем, любое сравнение неуместно, Фромера смущал даже слабый отсвет нашего мира.
Иногда «ауканье» обращается на себя, с его помощью ощупывают себя изнутри, обнаруживая скопление таинственных существ. Так «аукающие» спят. Продукты их снов не исчезают вместе с пробуждением, а особым способом проявляются, пополняя группу «мелькающих». Их наблюдают, как вспыхнувшую молнию, пока они снова не исчезнут. Встреча с ними опасна, «мелькающие», как русалки, могут утащить за собой.
У «аукающих» они вызывают зависть. Умирая и воскресая, они прячутся, как страусы, избегая ударов судьбы. Существуя на зыбком пограничье, эти медиумы постигли запредельность, то, что находится по ту сторону «ау-пространства». Там они общаются с «призраками» — третьей группой фромеровской Вселенной. Существование последних иллюзорно: его оценивают лишь по следам, оставленным в «ау-пространстве». Пребывание на заднем плане Вселенной не мешает, однако, их влиянию. Они всегда на слуху, напоминая наших умерших, сцену которых — прошлое, неизменно переносят в настоящее. Или «призраков» навеяли Фромеру герои телеэкрана?
В заключение приведу его рисунки:
Фромеру приходится быть тяжеловесным. Он выдумывает ряд приёмов, превосходящих моё наивное закавычивание. Его текст также пестрит противоречиями. Он пишет, что тела обитателей его мира лишены протяжённости, и тут же говорит об их силуэтах и тенях. У него встречаются «выпуклые ямы» и «вогнутые горы», наполненные «сухой водой». А почему бы им не существовать? Схватывает же поэзия растопыренные крылья оксюморона.
Воспроизводя Фромера, я поймал себя на мысли, что пересказываю музыку или живопись. Его Вселенная становится под моим пером незатейливой или, что хуже, забавной. Как-то я признался Фромеру, что его создания кажутся мне смешными. «Надеюсь, — скривился он, — не более смешными, чем мы — нашему Богу».
В финале, если позволено говорить о финале незавершённого романа, создатель вдруг понимает, что он лишь марионетка в руках другого творца. А тот — в руках своего. Подобная философская банальность снижает достоинства романа. Его метафизика сводится к дурной бесконечности вложенных друг в друга Вселенных, каждую из которых слагают свои законы, мышление, боги.
Быть может, масштабы этой вереницы Вселенных подействовали на впечатлительного Фромера. А может, Бог отомстил конкуренту, но остаток дней Фромер провёл в психиатрической больнице. На посетителей он не реагировал. Бледный, с трясущимися руками, он глотал пропитанный лекарствами воздух и, уставившись на стену, упрямо повторял: «Я — Творец!»
Александр Фромер умер от нервного истощения. Как и Создатель на кресте, он пожертвовал себя своей Вселенной.
ИМПЕРСКИЙ РЕКВИЕМ
Господь прекращает жизнь, когда
видит человека готовым к переходу в
вечность или когда не видит надежды
на его исправление.
Св. Амвросий Оптинский
Эти записи обнаружены Альфредом Хронобергом при раскопках на Русской равнине[16]. Мне осталась неделя-две, как шепчутся врачи, измеряя жизнь днями. Они навещают меня, принося уныние, убеждая сменить мою постель на казённую. Я не гоню их из-за белых одежд, напоминающих маскхалаты моего лыжного батальона. А по ночам приходят призраки, которых извлекает длинная рука памяти. Но я не жалуюсь. Отсутствие посетителей избавляет меня от сострадания, и я благодарю за это Бога, в которого не верю…
Я не нуждаюсь в его крылатых ангелах, как и в седом паромщике, весло которого разделяет миры, потому что я, как и всякий, кто сражался за Империю, не боюсь смерти. «Гвардия умирает, но не сдаётся!» — крикнул французский гренадёр. Гвардия же, к которой принадлежу я, бессмертна. Скифский защитник отчих могил, варяг, прибивший щит к воротам Царьграда, и князь, воспетый в Слове, были первыми её рядовыми. Небо избрало их, и они краеугольными камнями легли в основание Империи. А деспотичные гении, жадные до земель, возвели после этажи её здания. Вереницами осаждённых крепостей, жестокими битвами и братскими могилами они устремили его к небу.
Я присоединился к тысячелетней борьбе, когда ружьё уже сменил автомат, картечь — осколочные снаряды, когда броня трещала, как пустой орех, а железные птицы резали пополам вечное небо. Шла война Востока против Запада, красных против коричневых, звезды против свастики. Гусеницы танков давили лживые демократии, и левенсрауму противостояла Мировая революция, Вермахту — Красная армия. Зигфрид встал против Муромца, Третий рейх — против Страны Советов[17]. Его войска потекли на Восток, на просторах которого титаны сразились с гигантами, сыновья Вотана с детьми Перуна. Тогда я и вступил в Партию. (Моя прежняя жизнь не имеет значения.) И орда опрокинула легионы. Её вал докатился до их столицы, водрузив над пепелищем кумачовые стяги. И над нашими землями перестало заходить солнце…
Только война выковывает атлетические тела и железные души. Когда я сжимал горло немца или японца, протыкая им грудь штыком, то читал в угасающем взоре презрение к смерти, какое ощущал в себе. Мы знали, за что умираем, знали, что бессмертны. Мы писали историю, а её пишут кровью…
Опровергая время, я умру (или умер) вместе с погибшими товарищами и сгинувшими недругами. А призраку безразлично, когда исчезнет это дряхлое тело…
Прошлое, из которого я пришёл, возвышало жизнь до трагедии, настоящее — низводит до фарса. Нищие духом распластались у прилавка, втискивая её в кошелёк. Они не ведают, зачем пришли, придавленные бессмысленностью, блуждают впотьмах, как кроты, принюхиваясь к наживе. Им не дано ни страстно жить, ни страстно умирать. Они оканчивают свой путь, когда приходит час, а умирают ещё раньше, и мне их искренне жаль.
Простой солдат державы, я пишу эти строки на её развалинах. Безымянный, я обессмертил себя делами, пребывающими в Вечности, куда вписывают нечто большее, чем слова. Имена же сегодняшних кумиров затёртой монетой выйдут из обращения. Их безликое время, когда военные хитрости уступили биржевым махинациям, а трофеем стал карман ближнего, сотрётся у потомков. Их цель — мгновенья, отбитые у смерти, скулящим от жалости к себе, им трудно умирать. На улицах они осуждающе кивают, указывая на меня своим золотушным отпрыскам, но в душе завидуют.
Я смеюсь над ними…
Сны, ставшие моей явью, сотканы из прошлого, день, когда мы казнили товарища — мой кошмар. Этот день всплывает всё чаще, по мере того как близится наша встреча там, где сойдутся все ветераны Империи.
Мы сидели за одной партой, а потом он женился на моей сестре. Он служил под моим началом, когда трусость, на минуту победившая долг, навсегда его обесчестила. Мы вели тяжёлые бои, людей не хватало, и многие, вспоминая заслуги, просили за него, говоря, что от его оплошности, как называли его проступок, никто не пострадал. Они плакали, и человек, слабый и жалостливый, как и все на свете, я уже готов был его простить. Однако командир батальона знал, что оступившийся — уже отступник, а малодушие — предательство. Ночью, чтобы соседи по землянке не слышали скрежета зубов, я уткнулся головой в свёрнутую шинель, но когда на рассвете я крикнул взводу: «Огонь!» — мой голос не дрогнул. И я хорошо помню: прежде чем раздались выстрелы, мой друг улыбнулся…
Сегодня жертвенность называют фанатизмом. Один мой знакомый, по профессии инженер, изобрёл новую пулю. Особая форма наконечника позволяла успешнее разить ею врагов. Издеваясь над их беззащитностью, он окрестил её «чёртиком в футляре». Он совершенствовал её, когда был арестован по ложному доносу. Приговорённый к сибирскому лагерю, где сплавляли лес и корчевали пни, он не озлобился и не предал. Когда зимой его гнали по этапу, он, замерзая, умудрялся вести записи и умолял растиравшихся водкой конвоиров переслать их Вождю…