ов , а именно Сашу Рачинского и толстого Мишу Ольховского, а меня, с моей белорусской фамилией, били чуть меньше, быть может, потому, что я состоял в дружбе с Валеркой Филипповым, Филиппком, как он прозывался. Тот был из моего подъезда, но городской в первом поколении, то есть смыслящий в деревенских интригах, отец у него был столяр-алкоголик, а мать – лаборантка на кафедре моего отца. К тому же у него был старший брат, учившийся в ремеслухе , так что при случае он мог пригрозить не то брата позову…
Мне, мальчику домашнему и книжному, бабушкиному внуку, должно было бы трудно существовать в этом мире, организованном по принципу убийственного уравнительного коктейля, на какой способен только русский сметливый ум: марочного коньяка и подзаборного портвейна,
как называлось отчего-то в советские времена крепленное спиртом пойло. Но, как ни удивительно, я – по юности, наверное – не переживал это положение дел драматически. В отличие от бабушки.
Когда мы переехали в этот самый университетский дом, моя мать как-то спровадила ее погулять. Бабушка спустилась на лифте, вышла из подъезда и тут же оказалась в кругу переселенных на этаж деревенских старух, лузгавших у крыльца семечки. Причем жили они в этом же доме, то есть приняли бабушку за свою . В течение двадцати последующих лет бабушка больше никогда не выходила из квартиры, а
дышала воздухом на балконе. А позже она предпочитала и вовсе не покидать свою комнату. Этот удивительный факт я объясняю тем, что бабушку – это после и тюремных очередей, и самостоятельной ссылки, и жизни в Химках – впервые не опознали, как представительницу высшего сословия. И это знаменательно: бабушка на дух не приняла именно хрущевскую эпоху, которая оказалась действительно
демократической . Она совершенно точно почувствовала этот перелом:
Россия кончилась для нее не в восемнадцатом, как для Бунина с
Набоковым, и не в тридцатые, как для многих других, но со смертью
Сталина. Нет, его она, конечно, презирала, но он был хоть и каннибал, но как-никак последний семинарист царского времени у власти и всячески поддерживал общественную иерархию . Это уже потом во власть пошли люди новой выучки и сословия оказались отменены.
Именно тогда Россия принялась догонять и обгонять Америку и сажать вслед за ней кукурузу, что не случайно – страна в культурном отношении окончательно сошла с орбиты Старого Света. Пришла весна на
Заречную улицу, что, полагаю, если б бабушка видела эту с потугами на жизненную правду картину о социальной однородности советского народа, заставило бы ее только горько усмехнуться. Бабушка и мною почти перестала интересоваться, а перечитывала письма Тютчева.
Теперь я понимаю, отчего я больше не вызывал ее интереса, как, впрочем, и вся окружающая жизнь: не только потому, что я сам перестал в ней нуждаться, но из-за того в первую очередь, что на ее глазах из меня вылупился советский мальчик, гордящийся тем, что его приняли в пионеры. Из птенца лебедя ее внук на глазах превращался в советского нагловатого гуся, и могла ли бабушка быть пленена этой метаморфозой…
Между тем бабушка не могла и подозревать, с какой жизнью ее внук сталкивался, едва переступив порог и оказавшись во дворе. Там шла война. Чтобы дойти до школы, нужно было иметь немало мужества. Не принадлежа ни к какой шайке, наша компания держалась пугливой стайкой, рассыпавшейся при первой опасности. Иногда, если с нами шел
Филиппок, мы, потупившись, беспрепятственно поднимались на школьное крыльцо, не зная, дойдем ли целыми до дома после занятий. Учителя же то ли делали вид, что пребывают в неведении, то ли отворачивались от бессилия. Потому что и в стенах школы творились вопиющие безобразия.
Скажем, как-то во время пионерского утренника, проводившегося в актовом зале на пятом этаже по случаю какой-то годовщины, среди учеников разнеслась весть, что Верку имеют хором в подвале, в физкультурной раздевалке. И кто-то из нашей шпаны ткнул меня в бок:
что ж ты, мелюзга, становись в очередь, попробуй, я – уже…
Верка была истощенной девочкой из ближайшего села, лет тринадцати, ходившая с ножом. Она была дочерью матери-одиночки, гнавшей на продажу самогон, то есть фигура известная. Все в школе знали, что
Верка уже не девочка . Она училась классе в шестом или седьмом, но лазила по деревьям и была отпетой пацанкой . У кого она, совсем плоская, похожая на заморыша, могла бы вызвать нежные чувства – загадочно, но очередь, тянувшаяся из подвала, достигала первого этажа. По-видимому, здесь сыграла роль атмосфера школьного праздника, и кто-то просто так, от безделья и энтузиазма, под хоровые пионерские песни, выкрикнул а давай-ка Верку , и ребята воодушевились за компанию…
…Пора было вооружаться. Мы с Рачинским и Ольховским каким-то образом разнюхали секрет изготовления свинчатки. Рецепт оказался прост, но нелегок в исполнении. Нужно было найти кусок кабеля, заизолированного свинцом. Отодрать изоляцию, и потом плавить свинец в форме на костре. На все про все у нас ушло около недели. Костры мы жгли постоянно, прячась за домами, уходя как бы в ночное – печь картошку, не знаю, отчего в нас, городских и домашних, проснулась эта природная романтика. В качестве формы годились спичечные коробки: когда мы переливали в них расплавленный свинец, тот застывал скорее, чем коробок истлевал. Свинчатки получались размером прямо-таки по нашим детским рукам, но им не доставало товарного вида, из них торчали какие-то ошметки, которые мы пытались отскребать перочинными ножичками. Как-то я похвалился одним из таких изделий перед Филиппком. Тот взвесил свинчатку на ладони, поощрительно покачал головой, сказал по-хозяйски надо бы рашпилем, впрочем, я понятия не имел, что это за инструмент. Но так или иначе теперь я был вооружен. Я носил свинчатку в кармане, хотя драться не умел.
Между нашими домами и школой был глубокий и широкий овраг. Потом-то его засыпали, но той весной он к апрелю наполнился талой водой, и окрестные мальчишки наперебой строили плоты из досок, ящиков и даже целых бревен и устраивали морские бои , отпихивая неприятельские плав-средства длинными жердями . Я по мере сил участвовал в кораблестроительстве, и у нас с Филиппком, с которым мы все больше сближались на почве дворовых наклонностей, было вполне приличное судно, погружавшееся под нашим весом в воду лишь по щиколотку резиновых сапог. И вот однажды я стал свидетелем удивительной картины. В этот день ближе к закату на одном из берегов оврага, в котором я осваивал азы навигации, появился отряд вооруженных деревенских. Они целенаправленно шли в сторону Дружбы , так для краткости назывался бульвар, но это не была какая-то отдельная шайка малолеток, потому что когда голова отряда уже исчезла за краем оврага, по пологому склону молча шли все новые бойцы. Это была эпическая картина, напоминавшая сцены пугачевского бунта из известного фильма Капитанская дочка или, что ближе, из картины
Щорс . Разве что у этой пешей армии не было лошадей. Конечно, это была дивизия оборванцев: кто в шапках-ушанках, кто в кепарях , кто в телогрейках, кто в пальто, кто в кирзовых или резиновых сапогах, а кто в китайских кедах, некоторые даже в валенках с галошами.
Деревня идет , прошептал восхищенный Филиппок. Этот людской поток был так могуч, так целенаправлен, будто воодушевлен чьей-то очень сильной волей. Стихия этого движения заражала, и мы, захваченные ею, причалив свой плот и побросав свои жерди-шесты, тоже пошли, не зная, ни куда мы идем, ни на чьей мы стороне. В воздухе ощущалась горячка, глаза идущих были воспалены и мутны, возбуждение этой массы было неотразимо прекрасно. Мы шагали вместе со всеми, скользя и падая на развезенной многими парами ног мокрой глине, поднимались и опять шли.
Я не помню, как оказался в гуще боя. Задним числом выяснилось, что
били раменских , однако как их было распознать в этой толпе – неизвестно. Мне кто-то сильно дал в ухо, и я, сжимая свою свинчатку в кулаке, тоже заехал кому-то по роже. Потом я еще несколько раз махнул рукой по воздуху и получил сильный удар по голове – наверное, крупной штакетиной. Вынес меня из боя Филиппок, но под моей шерстяной шапочкой даже крови не было, лишь набухала на затылке крепкая шишка. С кружащейся головой я позволил Филиппку завести меня под арку большого дома и вдруг понял, что передо мной стоит
Филиппок-старший. А младший говорил ему, что Колька классно махался. То есть за проявленную воинскую доблесть я был представлен старшему по возрасту и, соответственно, по чину. Со мной пойдешь ,
с Рогачом познакомлю, сказал старший Филиппок. Это была высокая честь, поскольку Рогач был одним из лидеров местной городской группировки, которая, как оказалось, при моем посильном вкладе на этот раз рассеяла деревенских, с каковыми, впрочем, я и прибыл на место сечи.
Но мое посвящение в дворовые рыцари не состоялось, а закончилось постыдно. Мы действительно нашли Рогача в дальнем дворе. С Дружбы уже слышны были милицейские трели, какие-то фигуры обгоняли нас, на бегу утирая окровавленные носы, исчезали в потемках. Рогач стоял в окружении приближенных – это был приземистый парень с очень низким лбом и хмурым взглядом, настолько неприятным, что смотреть на него было тяжело. Вот , сказал Филиппок-старший и подтолкнул меня к вождю. Тот процедил этот, что ль , оглядел с ног до головы – я был польщен вниманием и смотрел ему прямо в лицо, глупо улыбаясь. Ни с то ни с сего он ударил меня коротко в глаз. Я упал, а когда очнулся, то никого вокруг не было, стояла холодная апрельская ночь, были звезды на небе, которые я мог разглядеть, впрочем, одним правым глазом. Я был весь мокрый, в глине, и туго работала голова. Я с трудом сообразил, в каком дворе я нахожусь, но все-таки скоро вышел на дорогу к дому. Меня не удивил удар Рогача, просто он показал