Но чем старше становится моя мама, тем труднее мириться ей с этой двойственностью человеческой натуры, с тем, что люди чуть ли не в одно и то же время могут быть и плохими и хорошими, хотя совсем недавно она была в этом свято убеждена. Тут как-то, к примеру, такое сказала, чего я от нее никогда не слышал: категорически заявила, что рассчитывать можно только на хороших людей, она якобы всегда на них только и полагалась и ни разу не обманулась. А что же стало с положительными героями из ее былых рассказов — людьми милыми, отзывчивыми, смелыми, а как дошло до дела, оказавшимися просто свиньями и трусами? В воспоминания моей бедной старенькой мамы закрадывается беспорядок. Картины прошлых событий мешаются, рвутся, стираются, а поскольку нету у них никаких рамок — совсем как у тех старых поблекших фотографий с обтрепанными уголками и нечетким, смазанным изображением, то они легко совмещаются с другими картинами минувшего. Противясь этому сумбуру, мама пытается навести порядок в своих воспоминаниях. Смахивает с них пыль, раскладывает по полочкам, а заодно выметает из памяти то, что, по ее мнению, не нужно. Герои воспоминаний меняются местами, характеры их упрощаются. Тому, кто однажды стал маме врагом — теперь несдобровать. Даже если он и сделал маме что-то хорошее, ему придется отречься от своего благородного поступка в пользу того, кто всегда был хорошим и таким останется впредь в маминой памяти. Отбирая у плохих людей их хорошие поступки, мама делает хороших еще лучше — прямо уж совсем ходячими совершенствами. Если они и причинили маме зло, то ее волей освобождаются от него, перекладывая дурные поступки на плечи плохих людей, которым теперь, по мнению моей мамы, на спасение уже нечего рассчитывать.
Но такое перетряхивание и очищение воспоминаний не приносит маме душевного спокойствия. Всякий раз ее берут сомнения. Сейчас она снова встревожена. Я вижу, как она выдвигает ящики, развязывает тесемки папок, просматривает бумаги. Лихорадочно ищет какие-то документы, которые должны в чем-то ее убедить. Берет у меня лупу и подолгу вглядывается в старые снимки, читает чьи-то письма, какие-то записи, газетные вырезки. Но, по-видимому, не находит того, что искала, и, отказавшись от дальнейших поисков, садится на стул и задумчиво смотрит в небо. Потом вдруг подымается и идет на кухню, ставит чайник на плиту, берет хлеб, яйца, сыр, помидор. Она не желает, чтоб я готовил ей ужин. Она всегда была очень самостоятельной, вот и теперь хочет чувствовать себя независимой от других. Тут я не уверен: потому ли, что зависимость унизительна, или — и это вероятнее всего — ей просто необходимо доказать себе, что она еще жива. Возможно, она тихонько бормочет: вот, копошусь помаленьку, брожу по квартире, готовлю себе ужин — значит, я существую. Просыпаюсь, встаю с кровати, могу от нее отойти, могу подойти к окну, пройти через прихожую в кухню. Могу дотянуться до каких-то предметов на полке, могу взять их в руки. Они мне послушны. Но не так уж они послушны маминой воле, как она это рисует в своем воображении. Они, предметы, пользуются малейшей ее оплошностью, предпочитая подчиниться скорее законам земного притяжения, чем оказаться в маминой власти. Яйца скатываются со стола, стаканы и тарелки выскальзывают из рук и чересчур стремительно, чтобы удалось этому помешать, летят вниз, на кафельный пол. Когда меня нет дома, моя бедная мама пытается стереть следы своих неловких действий — прячет осколки на дно мусорного ведра, и не столько из опасения рассердить меня, сколько от стыда. Порой сваливает ответственность за содеянное на кота (кот, чертенок, снова разбил глиняную кружку), а то еще виноват бывает сквозняк, внезапно распахнувший окно, или даже чей-то неожиданный настойчивый звонок в дверь. Сосуществование моей мамы с предметами превращается временами в отчаянную борьбу с ними, и, к сожалению, все чаще победителями выходят они. Иногда столы вдруг сами собой двигаются, сужая проход, стулья подставляют моей маме ножки, а стены отступают, лишая ее опоры. Происходит это чаще всего в мое недолгое отсутствие. Когда же через пару часов я возвращаюсь домой, то застаю маму лежащей в ее комнате на полу. Я поднимаю маму и вижу ссадины у нее на лице и руках.
— Что случилось?!
— А ничего, упала в прихожей.
— Но ведь ты у себя в комнате!
— Упала в прихожей, а потом доползла до комнаты. Ты долго отсутствовал, у меня было время, чтоб потихоньку доползти.
Но бывают дни, когда силы и власть над окружающими предметами возвращаются к маме. Ее взаимоотношения с вещами снова налаживаются. Чуть свет она уже на ногах, и я слышу шарканье ее тапочек. Мне хочется еще поспать, но мама входит в мою комнату, стоит смотрит на меня. Вид у нее довольно бодрый. Она говорит:
— Ты собираешься сегодня выходить в город? Купи мне в киоске порошки от головной боли и салициловый спирт. Да, еще шпильки для волос, знаешь, в частном магазинчике на Батория.
Мама потом весь день ходит веселая, у нее куча дел. Она укладывает волосы, приводит в порядок ногти, рассматривает фотографии, иногда даже читает книжку. Правда, с некоторых пор все одну и ту же — «Ночи и дни».[5] Но наутро или дня через два настроение у нее снова портится, ее начинают одолевать мрачные мысли и печальные воспоминания. Она жалуется, что ей не по себе, что она заболевает, а виной тому человек, приказавший ей, когда она на нарах металась в жару, подняться и идти собирать хлопок — на дворе холод, дождь со снегом, а у мамы вместо сапог подвязанные веревкой калоши. После она тяжело болела, получила осложнение — плеврит, и никогда уже ей не стать такой здоровой, как прежде. А еще мама потом будет солдатом, но это ничего, это даже здорово. Знай наших! Только вот вчера было минус сорок по Цельсию, а сегодня уже плюс сорок, и моя бедная мама не знает, возвращаться ей в эту Восточную Европу или нет. В такие дни мама плохо спит, поздно встает. Лежит с открытыми глазами, уставясь, должно быть, на какую-то картинку, которая снова рвется, ускользает, а она пытается ее удержать и выстроить события в логическую цепочку. Но собственные воспоминания и пережитое как бы перестают ей принадлежать, становятся самостоятельными, отлетают и кружат в пространстве. По своей воле соединяются с чужой жизнью и чужими воспоминаниями. Моя мама долго живет на свете и нажила огромное богатство — воспоминания, но распоряжаться им уже не в силах. Она как богатая помещица, которая сама не знает, сколько пахотной земли, лугов и лесов в ее владениях, и давно потеряла им счет.
Где-то там, в США или еще где, врачи, возможно, умеют как-то успокоить и привести в порядок мысли старых людей. Медсестры в розовой или небесно-голубой униформе с улыбкой подают старушкам белые, кремовые или лиловые таблетки, помогающие справиться с сумбуром в их бедных старых, сбитых с толку головах. И вот уже словно ластиком стерты все ошибки и промахи, вымарано все ненужное, плохое, всякие гадости, которые загромождают память. Говорят, одновременно эти таблетки сохраняют и оживляют то, что осталось еще здорового и нормального в организме. Старушки глотают таблетки, запивая их апельсиновым соком, и вскоре начинают улыбаться. Оставшиеся в их головах мысли куцы и убоги, зато сами они безмятежны и веселы. Старушки приветливо улыбаются, то и дело улыбаются, улыбаются… С аппетитом едят, писают, с удовольствием смотрят на деревья и цветы в горшках; потом укладываются в кровать и спокойно засыпают.
У моей мамы, живущей в Восточной Европе, старость под стать беспокойной и мятущейся стране, в которой она родилась. Мама бьется с парализующими ее силами, сражается с демонами забвения, призывает на помощь ангелов памяти. Ангелы превращаются в демонов, и мама блуждает по своей памяти, словно в незнакомом лесу. Но поддаваться не желает ни за что! Все стремится куда-то в поисках хоть какой-нибудь дороги, какого-нибудь выхода. Падает и подымается. Ощупью ищет чего-то. Смотрит — в пустоту. Молится — и проклинает. Благословляет «доброго» дворника, который выдал ее сорок лет назад, и ругает злого мужика, который шестьдесят лет назад ее спас. Бывают моменты, когда она не сознает ни того, что было, ни того, что есть или может еще произойти, потом сознание к ней возвращается, и тогда она чувствует себя совсем несчастной, ибо понимает, насколько стара, слаба и немощна. Но, как мне кажется, она ни от чего не хотела бы отречься, даже от того, что ее мучает и унижает. С утра пораньше, богохульствуя, она попрекает Бога за то, что не помог ей, когда она больше всего в этом нуждалась. К вечеру с Богом мирится. Я вижу, как она подолгу молится, беззвучно шевеля губами, как подходит к окну и осеняет крестом улицу, по которой снуют чужие люди, будто бы прощая всех скопом, поскольку не знает, кто виноват, а кто нет. Потом мирно укладывается в постель. Берет в руки книжку, но на второй же странице — засыпает.