— Какой сын? — изумился ишан Сеидахмед. — О чём вы говорите?
— О том же, о чём и вы, святой отец, — с готовностью пояснил ходжам и переместился поближе к ишану, самую малость, на два пальца. — О Черкез-ишане мы говорим. Сказано, что страну разорит тот, кто знает её. И наши беды от Черкез-ишана проистекают. Это он разорил вашу медресе, увезя всех учеников, он прельщал их отступными словами. И синяки наши — тоже от его кулаков!
Ишан Сеидахмед смотрел на ходжама, словно видел его в первый раз. И тот вновь покрылся холодной испариной — до него вдруг дошло, что говорит он совсем не в лад, совершенно не то, что надо. Он даже застонал мысленно, как от зубной боли. Пытаясь хоть как-то исправить свою оплошность, молитвенно сложил ладони.
— Простите, святой отец, болтовню нашу! Язык, он на мокром месте растёт… Не обвиняем мы вашего сына, избави бог, не обвиняем! От священного корня и побег священный. Все деяния его по воле аллаха вершатся. Мы со всем почтением относимся к Черкез-ишану… Ни единая былинка на земле не колыхнётся без воли аллаха, ни единый вздох…
— Довольно! — сухо прервал излияния ходжама ишан.
Ходжам замолчал на полуслове. Он чувствовал, что всё пропало, что жалобами на Черкез-ишана он не успокоил, а ещё больше рассердил святого отпа, разбередил его застарелую рану. Сын есть сын, даже если он сбрил бороду, и не надо было упоминать имя его, ах как не надо было! Ходжам сидел, опустив глаза, и старался дышать неслышно. Он всё ещё надеялся на какое-то маленькое чудо.
Ишан Сеидахмед оседлал нос очками и, глядя поверх них на ходжама, сказал:
— Мы выслушали ваши просьбы и ваши жалобы. Мы поняли, что сверх этого вы не скажете ничего, достойного внимания. Мы не обвиняем вас ни в чём. Если и вы не обвиняете нашего сына, если приемлете его мысли и образ жизни, примите наш совет и возвращайтесь к нему. Возле нас вам делать нечего.
— Святой отец! — ходжам простёр руки. — Черкез-ишан заставит нас учиться джедиду и учить этому детей!
— Этого мы не знаем. Ваше дело, где вы будете учиться, как учить, но глаза наши устали созерцать вас и уши наши просят тишины.
— Простите, святой отец! Никто нам не подаст куска хлеба! К ногам вашим припадаю!
Ходжам пополз на четвереньках к ишану.
— Идите, идите, — сказал ишан Сеидахмед, — у нас не осталось ног, к которым можно было бы припадать.
Двадцать лет у собаки хвост торчал, да всё-таки опустился
Бекмурад-бай помалкивал, когда этого голодранца Меле, сына Худайберды, избирали председателем комиссии по распределению земли и воды между дайханами согласно земельно-водной реформе. Другие кричали: «Не хотим Меле! Только что с войны вернулся — откуда ему знать крестьянское дело! Не хотим! Он со времён трудовой повинности при ак-патше не брал в руки ни кетменя, ни лопаты! Мальчишка ещё! Назначайте уважаемого аксакала!»
Они кричали, ярились, махали руками, наскакивали друг на друга, как петухи, без малого бороды один другому не рвали, а Бекмурад-бай помалкивал. И родичам своим ближайшим помалкивать велел. Зачем попусту горло драть, лишнее внимание привлекать к себе? Рассвет наступает не потому, что петух закричал. Выждать надо в сторонке. Всё равно голодранцы по-своему сделают, сегодня их верх.
Он спокойно наблюдал издалека, как комиссия в сопровождении почти всех мужчин и детишек аула ходит по его, бекмурадовским, землям, отбивает делянки вешками. Наблюдал, шевеля нижней челюстью, словно пережёвывал твёрдый кусок, прикидывал непроизвольно: вот это — его исконная земля, вот эту — за долги взял, а тот дальний участок прикупил в голодный год. Хорошая там земля, неистощенная. Засолённая, правда, но для знающего хозяина это не помеха — срежь засолённые кочки, свези их с поля. Вот и всё дело, снимай добрый урожай. Можно пшеницу сеять, можно и хлопок, можно дыни — что твоя душа пожелает.
Хотя Бекмурад-бай не пользовался прежним влиянием в ауле, всё же делили его землю, и поэтому Меле предложил ему первому выбирать участок.
— Вот эту делянку можно взять, бай-ага, если хотите. Здесь пшеницу посеете, здесь — дыни, тут траву можно оставить для скота, а там — сад посадите. Людям такие же участки даём, не больше. А если хотите в другом месте взять, берите в другом, мы не возражаем.
Когда-то Меле, исполненный справедливой ярости, требовал оружия, грозился: «Пеплом по ветру пущу проклятый род Бекмурад-бая!» Но человеческое сердце отходчиво, да и много воды утекло с тех пор, как, сбежав с трудовой повинности, он не застал никого из своей семьи, разорённой Бекмурад-баем. Тогда же, глядя на доброго Аннагельды-уста, который молился на развалинах его, Меле, дома, он дал клятву мести.
Времени прошло много, затянулись старые раны, гнев на Бекмурад-бая выплеснулся в боевых походах, жарких схватках гражданской войны. Неприязнь к Бекмурад-баю осталась, но — только неприязнь. И если уж говорить честно, в глубине души Меле чувствовал какую-то скованность, неловкость — слишком уж справедлив, честен до щепетильности был Худайберды-ага, ни разу за всю свою жизнь не позарившийся на чужую щепку, не попользовавшийся даровой крошкой. В тех же принципах воспитал он и детей своих. И хотя Меле прекрасно понимал, что раздел байской земли между бедными дайханами — это и есть сама святая справедливость, тем не менее было неловко, казалось, что, будь жив отец, он не одобрил бы поведения сына.
— Выбирайте, бай-ага, — повторил Меле, — можем вам участок с садом оставить.
— Ай, что оставите, то и ладно, — равнодушно сказал Бекмурад-бай, глядя на носки своих сапог. — Если оставите сад, спасибо скажем.
— Довольны, значит?
— Раз закон велит, мы довольны, против закона не возражаем.
— Да, бай-ага, и закон велит и люди требуют, у которых ни земли, ни воды нет.
— Требовал безбородый бороды — плешивым вернулся, — не сдержался Бекмурад-бай и тут же поправился: — Людям тоже пить-есть надо, пусть работают, благословясь, земля прокормит всех.
— Правильно говорите, — одобрил Меле. — Хотите пойти с нами? Посмотрите, как мы будем участки распределять.
Бекмурад-бай вежливо отказался, сославшись на то, что всецело полагается на честность комиссии, и только возвратясь домой и увидев в дверях плачущую жену, взорвался:
— Ступай в дом! Не выставляй на позорище свои слёзы! Чтоб голоса твоего я не слышал!
Он сильно толкнул жену в спину, вошёл следом за ней, привалился спиной к дверному косяку и долго стоял, до онемения сжав кулаки и хрустко скрипя зубами.
* * *
Сухан Скупой оказался более чувствительным и менее сдержанным, нежели Бекмурад-бай.
Последнее время он большую часть проводил в песках, суеверно надеясь, что неприятности минуют его, если он не будет слышать о них. Слухи о приближающейся земельно-водной реформе жалили его душу, как злые весенние скорпионы. Он содрогался при мысли, что кто-то может попользоваться его добром, он молился всем святым и пророкам, чтобы слухи оказались пустыми, ложными, он скрывался в песках, чтобы люди позабыли о его существовании, и возвращался домой лишь с наступлением глубокой темноты, да и то не каждый день.
На этот раз, будто предчувствуя недоброе, он заторопился и вернулся засветло. Не слезая с ишака, спросил жену:
— Зачем колышки в землю забили?
— Делят твою землю между людьми, — довольно спокойно объяснила жена.
— Ва-ах! — горестно выдохнул Сухан Скупой. — Почему ты не сказала, что тебя поделили на куски и раздают людям! Ва-ах, горе мне!
Он закрыл лицо рукой и осел в седле, словно лопнувший бурдюк.
Голодный ишак направился в загон. Не обнаружив там ничего съестного, побродил по двору, остановился возле вбитого в землю столба, пошевелил ушами и стал чесаться о столб.
Сухан Скупой сидел на нём в жутком оцепенении, даже, казалось, не дышал. «Уж не лопнуло ли у него сердце от худой вести!» — испугалась жена, подошла поближе и увидела, что муж плачет.
— Ви, отец! — изумилась она. — Перестань, возьми себя в руки! Слезай-ка с ишака, я его привяжу. Никуда твоя земля не денется, в горсти её не унесут. Вернутся инглизы — заберёшь её назад.
— Не затем инглизы ушли, чтобы возвращаться! — всхлипнул Сухан Скупой. — Прогони ты лучше и меня вместе с моим ишаком. Пусть он несёт меня в степь, в пески, пусть помру я там без воды и без пищи!..
Трудно сказать, сколько бы он ещё причитал, размазывая по лицу слёзы. Но жена решительно стащила его с ишака, а он заковылял в кибитку, рухнул на свою постель, всхлипнул напоследок и затих. Возле него положили чурек и поставили чайник чаю. Чай остыл. Его заменили свежим. Сухан Скупой не шевелился.
Поднялся он уже к полуночи. Вышел в поле, постоял, потыкал носком чарыка вешку. Волна звериной ярости, как озноб, окатила его.
— Власть! — простонал он сквозь зубы. — Дали бы мне власть! Все эти колышки в глаза бы им повтыкал!