И за что же поэт так превозносил эту гостью? Не за то, что она ему давала забвение и под своим узорным покровом стремилась скрыть от него все мрачные стороны бытия, не за то, что она убаюкивала его мысль и смиряла тревогу сердца, – наоборот, лишь за то, что – высшее проявление жизни – она учила его любить эту жизнь и в конечном мире чуять бесконечность духа. Она была – Божьим глаголом, вдыхающим жизнь и вечность в Божий свет, и отнюдь не призывом к забвению того, что на этом свете творится:
ПоэтВ свой тесный стих вдыхает жизнь и вечность,Как сам Господь вдохнул в свой Божий свет —В конечный мир всю духа бесконечность.
[«Поэзия», 1837–1839]
Чем же был мил Одоевскому этот Божий свет и о какой его красоте мог наш двадцатилетний узник вспомнить? Так мало было прожито, что само слово «воспоминание» звучит как-то странно; можно было бы подумать, что оно по ошибке поставлено вместо слова «надежда», если бы мы не знали, что для себя лично Одоевский навсегда от всяких надежд отказался.
Но он действительно любил мир, и любил его не эгоистично, не для себя, и знал, за что любил.
Его ровное и ясное миросозерцание опиралось и на общие размышления о красоте и цене жизни, и на память о тех ранних впечатлениях бытия, в которых для него было столько намеков на возможное в мире блаженство.
XIV
Первое, что в глазах Одоевского придавало миру его высокую цену и что одевало его в особую красоту, было Божие присутствие в нем, религиозный смысл всего бытия. Одоевский, как большинство людей его времени, был искренне верующим человеком, и притом христианином. Для него тайна Искупления и тайна Воскресения были двумя актами непосредственного Божьего вмешательства в дела мира, – два дара, в которых залог не только возможности спастись за гробом, но и залог того, что и здесь, на земле, часть обетованного блаженства станет истиной.
Воскресение не для неба, а для земли – вот один из лучей веры, который вспыхнул ярко в душе поэта в первые же дни его несчастья. В каземате Петропавловской крепости в пасхальную ночь 1826 года он писал:
Я, на коленях стоя, пел;С любовью к небесам свободный взор летел…И серафимов тьмы внезапно запылали В надзвездной вышине; Их песни слышалися мне.С их гласом все миры гармонию сливали.Средь горних сил воскресший Бог стоял,И день, блестящий день, сиял Над сумраками ночи;Стоял Он радостный средь волн небесных силИ полные любви божественные очи На мир спасенный низводил.И славу Вышняго, и на земле спасенье Я тихим гласом воспевалИ мой, мой также глас к Воскресшему взлетал: Из гроба пел я воскресенье.
[«Полночь», 1826]
Когда в другом стихотворении («Река Усьма») поэт говорил, что «цель всей жизни нашей – отрадный Спасов Крест» – он всегда разумел торжество этого Креста здесь, среди нас, и никогда не отчаивался в своей заветной мысли о «спасении на земле» и о воскресении из гроба не для бессмертия, а для жизни.
В Господе пределПутей земных и всех благих деяний, —
говорил он, и весь земной путь, проходимый человечеством, был в его глазах таким благим путем к благой цели. Он как сын своего поколения, воспитанный в эпоху религиозно-сентиментального просветления духа, – верил в прогресс и в торжество «гуманизма». Сквозь туман веков ему было видимо это торжество, как видимы были и все трудности и опасности земной дороги.
Человек все-таки смертный пришлец великого бессмертного мира, думал поэт. Не все в этом мире создано для него и не все создание его рук.
Высится пышный дворец, горит он блеском алмазов, белеет под ним снежный фундамент и мрачный лес лежит у его ног. Это – Глетчер. Дивным резцом изваяны его стены, блестит и горит он своим убранством. Вокруг него стоят алтари из снега и, чистые, лежат на них приношения. Кто ваятель этого дворца и кто его житель? Ваятель – Век, отрасль вечности – мысль Творца, а житель его – царь роковой смерти. Человеку нет в этом дворце места. Сюда не взойдет он; для него, если уж он решился подняться на высоту – есть иное жилище. Там, под стенами дворца, стелется темный лес, необозримый для слабого человеческого зрения; частый, густой и дикий лес. В нем, если захочет, пусть живет человек и с высоты смотрит долу. Сирый жилец мира фантазии, пусть он тихо смотрит по сторонам и поддерживает пылкий дух своих мечтаний. Несчастный! в мире повсюду он зрит суету, зрит нищету чистых стремлений… Взглянет он ввысь – перед ним недоступная холодная вершина, посмотрит он долу – под ним сельская жизнь в своей вековой неподвижности (стихотворение «Глетчер», 1838).
В таких символических образах рисовалась Одоевскому земная жизнь человека, поставленного среди не им созданной и непобедимой природы, безразличной и холодной во всей ее божественной красоте. Выйти из инертной сельской жизни, из первобытного своего состояния – человек должен. Пылкий дух заставляет его идти вперед, влечет его на высоту, и мирная жизнь сменяется для него блужданием в непроглядном лесу, у подножия таинственного храма природы, созданной вечностью и творческой мыслью Бога. Состязаться с Богом в таком творчестве он – смертный пришелец – не может, но он не может также и остаться в долине: она тесна для него и таинственная высь его манит.
Необуздан бывает человек в своих стремлениях, мыслях и чувствах. Велик и ничтожен он в своих порывах. Он – как лавина.
Рванулась она и катится по склону крутогора… трепетному взору она кажется орудием неба; гром ее гремит по полянам. Для нее нет препятствий. Утес дрожит под ее ударом, и лес ложится на землю. Жестока бывает она в своем страшном, свирепом боренье: гибнут стада, гибнут люди. Все поглощает она и стремглав несется к озеру. И вот, когда она, полная ярости, в вихре снега и пара, мнит, что уничтожит и это препятствие… она сама гибнет. На нее падает луч солнца, и грозный шар, тая, обращается в воду («Лавина»).
Опять ряд символов: велик и грозен бывает человек, когда дает простор своей силе, – хочет сказать поэт. Все, что становится поперек дороги этой силе, может погибнуть, и страшная жестокость сопровождает иногда ее проявление. Но есть и для этой разрушительной силы нежданная могила и – что важнее – есть в мире солнце, есть свет духа, который обращает грубую и опасную снеговую глыбу в мирные и ясные воды.
Много в жизни человеческой и загадочно-страшного и жестоко-несправедливого, но как бы ни был труден путь земной, он все-таки есть движение от худшего к лучшему.
Этот непостижимый путь волнует нас своей мучительной тайной. Как скудно наслаждение сердца в этой жизни, как смешаны на этом похоронном пире скорбь с радостью! Иногда все кажется тенью, и весь мир как бы обширная гробница —
Но вечен род! Едва слетятПотомков новых поколенья,Иные звенья заменятИз цепи выпавшие звенья;Младенцы снова расцветут,Вновь закипит младое племя,И до могилы жизни бремя,Как дар, без цели, донесутИ сбросят путники земные…Без цели! Кто мне даст ответ?Но в нас порывы есть святые,И чувства жар, и мыслей свет,Высоких мыслей достоянье!В лазурь небес восходит зданье:Оно незримо, каждый деньТрудами возрастает века;И со ступени на ступеньВека возводят человека.
[«Элегия», 1830]
И возведут они его, наконец, на ту высоту, с которой он, в сознании своей нравственной победы, сможет спокойно обозреть пройденный им страдальческий путь разочарований, ошибок и преступлений.
За этот-то глубокий смысл, вложенный самим Богом в жизнь человека, смысл, освященный тайной Искупления и символически выраженный в тайне Воскресения, Одоевский любил жизнь.
Итак, он любил ее прежде всего за ее духовную красоту, за то, что она была ареной для нравственных подвигов человечества, ареной торжества, обещанного человеку и дарованного ему Богом.
XV
Кроме этой духовной красоты поэт любил в мире и его красоту внешнюю. Это была его вторая любовь – живая и сильная в его поэтической душе. Много великолепных поэтических образов, взятых из жизни природы, рассыпал Одоевский в своих случайных стихотворениях. Он не мог пройти мимо этой внешней красоты, не почувствовав прилива любви к творенью и наплыва религиозных чувств.
Поэзия – не Божий ли глагол,И пеньем птиц, и бурями воспетый?То в радугу, то в молнию одетый,И в цвет полей, и в звездный хоровод,В порывы туч, и в глубь бездонных вод.Единый ввек и вечно разнозвучный?
[«Поэзия», 1837–1839]
– спрашивал он.
Свою песню он нередко делал отзвуком этой таинственной речи Создателя, но всегда в его описаниях и сравнениях зерном мысли и родником чувства оставался человек – созерцатель и сожитель этой немой величаво-красивой природы.