А грязные балаболки, мать и дочь, стояли между тем над корытом и стирали белье; то красная рука матери тянулась за большим куском мыла, то худая как палка, бледная рука Кати; ни мать ни дочь не произносили ни слова, только руки сновали над голубоватой щелочной водой. Лица у обеих были угрюмые, истовые; одно отягощала пухлая подушка второго подбородка, другое — горбатый нос, отбрасывавший внушительную недовольную тень. Они даже глаз не подымали от корыта, разве что кабанчик заверещит или какой-нибудь прохожий поздоровается через забор. Тем не менее Кати еще издали заприметила Жофи, но подтолкнула мать лишь тогда, когда черный платок, вместо того чтобы проплыть дальше над планками забора, от которого шли длинные косые тени, остановился у калитки и задвижка громко звякнула.
— Маменька, к нам Жофи Куратор, — произнесла Кати тем особенным, как бы раздвоенным голосом, недовольные нотки которого предназначаются слуху домашних, а слащаво-приветливые — гостю. Руки матери, выжимавшие простыню, застыли, и с заплывшего жиром лица устремились на Жофи подозрительные глазки: уж не скандалить ли пришла? Она стояла над корытом, словно статуя ожидания. Дочь вытерла наскоро руки и бросилась в комнату за стулом. От волнения на шее у нее проступили красные пятна, в замешательстве она вся исходила приторной любезностью.
— А вы-то работаете тут с Кати, — издали начала Жофи, когда уступила наконец настояниям и опустилась на краешек стула; она почти и не села, а только чуть коснулась сиденья. — Совсем другая жизнь, когда есть у человека кто-то, с кем можно хоть словом перемолвиться. Уж я и маменьке своей говорила: почаще надо мне приходить к вам, маменька, а не то забуду, как и голос-то мой звучит.
— Могла бы у свекрови оставаться, — буркнула старуха, впрочем, на всякий случай вполне миролюбиво, потому то не понимала еще, к чему ведет Жофи свои речи.
Жофи отозвалась тоже совсем мирно:
— Ой, только этого мне не говорите, тетушка Пордан. Уж лучше одной бедовать, чем терпеть, чтобы запирали тебя в чулане с мужним братом. Просто не знаю, что вообразила обо мне свекровь моя. Может, надеялась до тех пор свое гнуть, покуда все ж беда не случится, чтоб, значит, вместе с костюмами мужа моего и меня Йожке подбросить.
До сих пор она никогда еще не поминала об этом, и не столько из-за старухи, сколько из-за Йожи. Но если в нее вцепились мертвой хваткой — что ж, у нее тоже есть зубы, и лучше места для такого рассказа не сыскать. Лицо старой Пордан выразило некоторую заинтересованность, а Кати засмеялась визгливо:
— Полюбила она тебя, вот и не хотела отпускать.
— Конечно, не хотела, она ведь и сейчас не дает мне покою. Намедни прислала ко мне верного своего человека передать, что ославит по селу, если не замолчу о земле, которая Шанике на долю причитается. Потому что я ей, грязнухе, пригрозила отсудить отцову долю для сына — да только разве я стану судиться, на кой мне это нужно: покуда я жива, Шаника ни в чем нуждаться не будет и без бабкиного обойдется! Но старуха все ж испугалась, она еще измыслит что-нибудь про меня, вот увидите!
— За кем грешков не водится, про того не измыслишь, — изрекла красная физиономия над грудами белья.
— Ну, пока и я ничего такого не слышала, — коварно заметила Жофи. — Пока еще никто не мог изъян в моей жизни сыскать. Ведь как в гробу живу, скромней уж некуда. Но от злыдни той всего можно ждать. Так я и маменьке говорила: «Маменька, не вынесу я, если меня хоть словом кто попрекнет. Не того заслужил от меня бедный муж мой. Уж лучше я возьму себе жилицу, какую-нибудь почтенную старушку, которая и днем и ночью видеть будет, где я да с кем». Да, только маменька меня отговаривает: надоест тебе, говорит, с нею нянчиться, ты, мол, не знаешь, а ведь такие жилицы всегда с причудами; для того ли ты дом купила, чтобы чужому человеку прислуживать?
На холодном оплывшем лице старой Пордан шевельнулись морщины, в маленьких глазках зажегся алчный огонек.
— А я скажу тебе, Жофика, что от многого себя ты избавишь, если возьмешь кого-нибудь на квартиру. Людям-то делать нечего, вот они скуки ради и треплют грязными своими языками, благо, слушатели всегда найдутся. Могла бы и я порассказать тебе, да боюсь до слез довести. У тебя, бедная твоя головушка, и так горя хватает. Но вспомни-ка, я ведь наперед это знала, когда предлагала тебе нашу Эржику. Она-то без труда нашла бы себе квартиру — да у кого угодно! — но я тотчас о тебе подумала. Жофи, говорю, сама скоро увидит, что негоже ей одной жить. Она ведь не какая-нибудь веселая вдовушка, которой нежелательно, чтоб люди слышали, сколько раз стучатся к ней ночью под окном. А Эржи наша — женщина порядочная, к тому ж городская, воспитанная и за комнату пшеницей заплатит, хоть четыре центнера в год!
Четыре центнера пшеницы за такую комнату было все равно что четыре крейцера, но тут не в деньгах было дело — Жофи еще и сама приплатила бы вдове школьного служителя. Однако она лишь вздыхала: что-то мать скажет, позволит ли жилицу взять — что это, спросит, ты затеяла, ведь нет у тебя в том нужды. Но старая Пордан не собиралась упускать случай.
— Ничего, вот я расскажу твоему отцу-то, что распускает о тебе твоя свекровь, и он разрешит, уж я знаю. Да хоть бы с порядочным каким человеком имя твое трепала, а то ведь… Ну, не стану тебя расстраивать. Я ее хорошенько отбрила. Вот что, кума, говорю ей, знаю я Жофи с младенческих лет, бог ее умом не обидел, чтобы потерять голову из-за какого-то чучела в петушиных перьях… Правильно ты рассудила. Надо сразу заткнуть им глотки… вот увидишь, что за человек моя сестра. Само собой, не от нужды сдаешь, а все же справить Шанике бархатный жакетик неплохо, а? Видела я, как же, его белое пальтишко, точь-в-точь как у нотариусова Лайчики… — И вдруг она обернулась к дочери: — Послушай, Кати, тетя Эржи что говорила — три центнера пшеницы или четыре? У меня ведь такое в голове нипочем не держится.
— Почем я знаю, — воровато шныряя глазами, протянула Кати, — мне она ничего не говорила, но давеча вы, маменька, про три центнера поминали.
— Вот-вот, кажется, ты права, — задумчиво отозвалась старуха и, словно мелочь оставляя лавочнику, добавила великодушно — Но не ссориться же нам из-за такой малости, коли все остальное подходит.
После этого посещения Жофи вернулась к себе и стала ждать, что же будет. На третий день по галерее простучала тяжелая палка и кто-то очень усердно стал чистить сапоги о скобу у входа. Жофи из тысячи узнала бы шаги отца. Старик стесненно огляделся. С тех пор как куплен был этот дом, он пришел к Жофи, может, во второй раз. Его сковывала здесь не столько даже новая господская мебель, сколько самый воздух, словно пропитанный жизнью его дочери, взрослой женщины. Старик часто шутил со своими дочерьми, пока они были детьми, но, едва стала проявляться в них женская их суть, сделался молчалив с ними и отдалился. Быть может, он любил их даже сильнее, чем прежде, но как будто стеснялся, они стали для него словно запретными. Обращался к ним только по необходимости и даже не дотрагивался никогда. Если приходилось ему уезжать в Пешт, они могли, прощаясь, поцеловать ему руку, но, уж конечно, не в губы. И комната Жофи дышала каким-то запретом, в ней он никогда уже не мог быть тем, чем был на самом деле. Не Янош Куратор, а малая его частица, способная лишь благоговеть молча, имела доступ в эту светелку, где и кровать, и стул, и занавески на окнах — все напоминало о теле Жофи. Он сидел на стуле напряженно, словно перед управляющим из «Муравья», и даже палку свою не выпустил из рук, а на заигрывания Шани, который стал кружить вокруг него и бодаться, отвечал только для виду, то грозно шевеля узловатыми пальцами, то снова их пряча.
— Старая Пордан говорила, будто ты хочешь сдать маленькую комнату, — начал он, отводя глаза, и вдруг сам боднул Шанику пальцем в грудь, отчего тот восторженно завизжал: это уже была настоящая игра.
— Что делать, приходится, — тихо отозвалась Жофи и вся обратилась в гулко стучащее сердце.
— Мне-то, конечно, все равно, — продолжал отец, — но по крайней мере гляди, кого в дом берешь, потом ведь будет поздно. Целый год придется кашу расхлебывать.
— Все равно. Теперь я взяла бы сюда кого угодно, — значительно промолвила Жофи. Словно само сердце скомандовало ей: в атаку, Жофи, вперед, сейчас или никогда ты вырвешь с корнем все наветы, что запали отцу в душу!
— Кто ж говорит, — ответил отец, — скучно одной. Этот пострел только и умеет что бодаться, разума у него, малышки, нет еще.
— И вовсе не скучно мне, папенька. По мне, вот так бы и жить одной, был бы только Шаника на свете. Другим-то я не больно дорога. Так что не компания мне нужна, а тюремщик.
— Ну, ну, совсем нос повесила! Никто от тебя этого не требует.
Жофи чувствовала, что кратер готов, время для извержения настало, и в дыму неуверенных, нацеливающихся слов вырвался первый язык пламени: