Младший брат Яноша Куратора был нотариусом в деревеньке на Балатоне, а деверь его жены служил в Пеште учителем — словом, им отлично было известно, что жене школьного служителя нет причины задирать перед ними нос, между собой они часто посмеивались: «По рассказам бедняжки Эржи выходит так, будто учительские жены все ей подруги, а ведь самой приходится, должно быть, и раз и два сказать им „целую ручку“, прежде чем те отзовутся, бросят ей мимоходом „доброе утро“. Подумаешь, шляпу напялила! Все равно она прислуга для них и ничего больше». Однако же при встрече Кураторы всякий раз выражали ей свое почтение не меньше, чем деверю-учителю, а пожалуй, даже больше. Горожанка Эржи, и это чувствовалось, была как дома в мире городской суеты и неразберихи, они же передвигались в этом мире осторожно, с оглядкой. В городе она оставалась для них авторитетом — знала, помогая им, где нужно сделать пересадку на трамвае, где что купить, и с приказчиками разговаривала совсем не так, как они. Эржи отличалась от Кураторов куда больше, чем жена родича-учителя. Последняя старалась держаться как можно проще, любезнее, чтобы заставить деревенскую родню забыть о ее персидском ковре в спальне и о том, что среди ее приятельниц есть и «благородия». Эржи, напротив, начиная от прямой, как палка, спины и кончая ослепительной искусственной челюстью, применяла все доступные ей чары, ежеминутно, настойчиво подчеркивая перед односельчанами, что она — городская дама, ибо чувствовала, что только так может сдержать губительную критику в свой адрес.
Вот и сейчас, когда Жофи ввела ее в кухню, она стояла на свежевымытом каменном полу с таким видом, словно должна была прежде привыкнуть к мысли, что отныне ей придется стряпать в подобных условиях.
— Господи, я и забыла, как тут огонь развести, — показала она на плиту. — Дома-то чиркнешь спичкой, газ уже и горит. Да, чтобы оценить городские удобства, нужно приехать в деревню. А это вы чем чистите, милочка? — спросила она, ткнув пальцем в заржавевшую ручку духовки. — Сидолом? Сидол лучше всего, я постоянно им пользуюсь. А стены здесь не сырые? О, я ведь не о себе тревожусь. Старушке вроде меня что ни есть, все хорошо… но вот этому молодцу очень важно жить в гиенических условиях. — И она потрепала Шани по подбородку; Шаника недоверчиво отстранился от протянутой к его лицу руки, но его большие, черные глаза с неотступным вниманием следили за незнакомой тетей. — Проветривать надо почаще. Деревенские все воздуха боятся. Говорят: «Не для того мы строили дом, чтобы дышать в нем тем же воздухом, что и на улице». Так об этой комнате речь?
Жофи из вежливости ввела гостью сперва в свою комнату, но замечания городской дамы так ее смутили, что она едва не ответила «да» на этот вопрос. Приезжая с таким безразличным видом стояла посреди ее спальни вишневого дерева, словно и не ожидала увидеть ничего иного в крестьянском жилище. Как же ей показать старую деревенскую мебель задней комнаты! Там и оконце поменьше, и, что верно, то верно, не проветривали за всю зиму ни разу. «Уж лучше мне самой переселиться туда, — мелькнула у Жофи трусливая мысль, — черт бы побрал эту старуху с ее гонором!» К счастью, толстуха Пордан, сопровождавшая сестру только ради того, чтобы напомнить Жофи про уговор о трех центнерах, вовремя вмешалась:
— Не эта, задняя. Там и пыли меньше, да и свинопаса не слышно по утрам, — добавила она, боясь как бы сестра не вздумала настаивать на большой комнате.
Жофи готова была провалиться сквозь землю, когда распахнула дверь в заднюю комнату. Сейчас она и сама увидела эту маленькую сумрачную каморку глазами городской дамы. Сучковатая матица почернела, закопченная висевшей под нею лампой; большая, орехового дерева кровать напоминала безобразный баркас. Особенно неловко чувствовала себя Жофи из-за шкафа: дверца шкафа соскочила с петель и была сейчас просто прислонена к своему месту, так что, когда нужно было что-то достать, приходилось переставлять ее.
— Я уж посылала за столяром Палом, — неуклюже принялась она объяснять, — но он все никак сюда не выберется. А я просто терпеть не могу, когда мебель не в порядке. Оно ведь как было-то: зазвонили уже к обедне, а я все Псалтырь свой ищу, он у меня здесь, среди белья хранится, да так умудрилась дверцей хлопнуть, что она — бац!.. — и сорвалась…
Дверца шкафа сорвалась еще при переселении, в церкви Жофи не была по крайней мере месяц, да и за столяром Палом не посылала — все это она придумала в ту самую секунду, когда приезжая стала не спеша обводить взглядом комнату. И тотчас же рассердилась на себя: с чего это она юлит перед старухой! Не нравится — пусть живет, где хочет… Но вот не удержалась, соврала. Однако вдова школьного служителя не обратила особого внимания на злополучную дверцу: все равно и шкаф и кровать придется вынести на чердак, она привыкла к своим вещам, даже на перевозку потратиться не пожалеет; умывальник и маленький шкафчик пусть, пожалуй, останутся, но кровать — нет, на старости лет она хочет спать в собственной постели, да и к чужому шкафу не могла бы привыкнуть, ведь каждый гардероб имеет свой особенный запах, а она избалована, особенно в отношении белья.
Жофи первый раз в жизни услышала, что ее шкаф имеет запах, и эта мысль настигла ее столь нежданно, что она не смогла даже возмутиться как следует. Напротив, ее обуяла вдруг жажда самовозвеличивания, захотелось покрасоваться перед приезжей («Ах, ты так, ну тогда и я!..»), и когда та, повздыхав сколько положено: «Ох, боже мой, ничего, как-нибудь, привыкну», издалека завела речь об оплате, Жофи заспешила, не дав ей перевести дух:
— Как-нибудь поладим. Вы не думайте, сударыня, что мне гроши эти нужны. Тридцать моих хольдов отец обрабатывает мне задаром, у меня только и дела, что к перекупщику зайти да деньги за пшеницу получить. Не в деньгах дело, а просто одной жить нельзя, вот что. Про меня никто не скажет, что по гостям ходить охотница, даже маменька иной раз зовет к себе не дозовется — в кои-то веки загляну. Я уж говорила: не дай бог, помрем тут, никто нас и не хватится. Все же лучше, если такая вот судьбой обиженная вдова не одна живет. Мне ведь только честное мое имя и осталось, так уж хоть его-то от наговоров сберечь…
— Что до этого, то вы, милочка, могли бы и одна жить спокойно, — смягчилась вдруг Эржебет Кизела (так звали вдову школьного служителя), куда и делась ее высокомерная сдержанность. Она уже видела: торговаться здесь не придется, — и, поняв, что сходная плата ей обеспечена, захотела обеспечить себе также добрые отношения. — Не такая молва идет про вас, Жофика. С кем я ни говорила, все вас хвалят: «Нынче это редкость, чтобы молодая вдова, да еще красавица, и так бы держала себя».
— Вот-вот, — подхватила и Пордан. — Я уж и Катице своей говорила: надо же, чтоб именно такую женщину господь покарал — другая-то назавтра же и позабыла бы про все, еще и рада была бы.
— Ох, верно, ох, верно! Да, у кого есть сердце, легко ли тому пережить горе такое! — запричитала вдруг Эржи Кизела протяжно, будто плакальщица. Пока речь шла об обыденном, житейском, она говорила как горожанка, но, едва пробудились чувства, в ней тотчас ожили иные интонации, усвоенные еще в детстве, от матери. — Вот уж два года, как похоронила я своего бедного мужа, но и поныне всякую ночь вижу его во сне. Сын мой даже посмеивается: «Ну, мама, а сегодня что, опять приснился?» Да много ли они понимают, молодые! — И вдруг прежним, деловым тоном — Ты ведь три сказала, верно? — обернулась она к сестре. — Три центнера пшеницы. Убираться уж буду сама, но о том, чтоб раз в неделю пол вымыть, придется вам, Жофика, позаботиться.
Прошло немало времени, пока Жофи стряхнула с себя одуряющие чары городской гостьи. Оставшись одна, она сперва лишь повторяла про себя весь разговор: она сказала так, а я ей вот что ответила… Жофи столь живо представляла себе это получасовое посещение, что, вспоминая ту или иную фразу гостий, воспроизводила невольно и выражение их лиц. Шани, скакавший на перевернутом стуле, даже окликнул ее: «Ты чего смеешься, мама?» Но чем дольше ворочала она в уме так и эдак отдельные сценки, тем мрачней становилась: какие-то фразы Кизелы вонзились, словно занозы, и теперь нарывали внутри. Она боится свежего воздуха?! И в шкафу у нее запах, ах вот как, он невыносим для вас! Значит, такая она вонючая, что даже шкафом ее нельзя пользоваться!.. Нет, а как эта старуха носится со своим вдовством! Ясное дело, два старика не могут умереть одновременно, но как смеет она сравнивать это с ее, Жофи, горем?! Небось ждет теперь, что усядутся они под вечер рядышком и станут друг дружке сны пересказывать?! «Приснился мне сегодня ночью бедный муженек мой…» Во что они хотят превратить ее, эти старухи? Запереть надумали с этой ведьмой, которая уже на ладан дышит! Да Жофи на порог ее не пустит! Чтобы всюду нос свой совала, все осуждала! За три центнера пшеницы — недурно устроилась! Да за такую цену ей и в цыганских лачугах угла не сыскать! Нет, нет, Жофи еще сегодня пошлет кого-нибудь к ней с отказом: очень, мол, сожалею, но я передумала, характера своего в расчет не приняла, с чужим человеком в доме мне не ужиться. Она даже бумагу купила в «Муравье», чтобы написать отказ по всей форме, но фразы, вившиеся из-под пера, мало-помалу ее утихомирили. Попытка перелить гнев в буквы охладила. Вспомнился ей старший сержант, потом похвалы Эржи Кизелы ее поведению, умению блюсти себя — и желание писать отказ вдруг пропало. Оставалось только раздражение, все еще кипевшее внутри.