- Да не сошлет, никогда не сошлет! - заорал Севрюгин как безумный. Алексашка сего Мишеля снова флигель-адъютантством пожалует ради любви к своему холопу верному
Александр слушал остолбенело. Все, о чем говорил Чернышов, являлось чистой правдой, и он не мог встать и возразить ротмистру, да к тому же он чувствовал вину как государь за то, что мирволил к безобразнику, позорившему честь мундира, и тем самым давал предмет для разговоров. И не была ли грубость, пьянство, царившие в этом доме, следствием его же неверного отношения к офицеру, которого следовало бы разжаловать в солдаты или, по крайней мере, отправить в какой-нибудь отдаленный полк подальше от людской молвы. Но было в рассказе Чернышова и то, с чем он согласиться не мог.
- Позвольте, ротмистр, - начал Александр, вставая, - нам всем было интересно выслушать ваш рассказ, но стоило ли вообще передавать его во всеуслышанье? Мы все служим в русской армии, русскому государю, а вы, простите, позволяете себе именовать помазанника, императора Алексашкой? И это спасителя России? Благословенного?
Севрюгин, уже сильно захмелевший, дернул Александра за рукав рубашки так резко, что тот был вынужден снова сесть на стул.
- Это Алексашка-то Благословенный? - закричал он, топорща в разные стороны свои бакенбарды. - Он спаситель России? Да это мы спасители! Мы кровь свою проливали за Родину! Вот я, например, при Лейпциге погнался за одним французским кирасиром. Он от меня наутек, я - за ним, все ближе, ближе! Стреляю из карабина - надо же, попал, да только пуля от его кирасы отскочила, как горошина!
- Надо же! - поразился кто-то.
- Я не отстаю. Вынул из ольстры* ((сноска. Приседельная кобура.)) пистолет, прицелился, палю - и снова пуля в кирасу попадает. Эка жалость! Ну, думаю, не уйдешь ты от меня! Коня пришпорил, нагнал и саблей поверх кирасы рублю по шее - срезал начисто, как сбрил! И поверите ль, сей обезглавленынй французик ещё сто саженей проскакал в седле, точно какой-нибудь петух, который и без головы бегать может! Так что, друг мой Вася, вот кто супостатов бил, а не Алексашка твой! Да и ты, если был под Лейпцигом со своими егерями, из-за кустов палил да, наверное, ещё и плохо попадал!
Уланы загоготали довольные тем, что в их компании находится такой славный рубака. Все офицеры были молодыми, и никто из них не то что не попал в заграничный поход, но и на просторах России по малолетству сражаться с французами не поспел. И никто из них не знал, что рубака Севрюгин о сражении под Лейпцигом только слышал, поскольку в военную службу поступил лишь в четырнадцатом году да только в чинопроизводстве продвинулся довольно скоро. Александр тоже смотрел на штабс-ротмистра с удовольствием, совсем не обидясь на него за егерей, стрелявших из кустов. Он видел в бравом офицере те черты, которых не доставало в жизни ему самому: смелости, резкости, прямоты, и скоро Севрюгин уже сидел рядом с Александром, подливая рома в "Васину" кружку, не забывая между тем и своей. Один из уланов забренчал на гитаре и высоко затянул сильным, но чуть хрипловатым тенорком:
Ах, уланы мы, уланы, пики острые у нас!
Нам ли ворогов бояться, нам ли ворогов бояться,
Пусть боятся девки нас!
И все дружно подхватили, повторив дважды последнюю строчку, которой, как видно, все очень дорожили как отражающей самое главное качество кавалеристов. А гитарист, воодушевленный поддержкой, продолжил:
Страху мы на них напустим, если нападем зараз!
Без боязни нападем мы, без боязни нападем мы,
Пусть боятся девки нас!
Но не успел ещё вступить хор, как Севрюгин вскочил на ноги, подбежал к гитаристу, вырвал из его рук инструмент и швырнул его в угол с такой силой, что две или три струны с печальным звоном лопнули и повисли над декой с витиеватыми вырезами.
- Все, едем, едем! - заорал он, как шальной, округлив мутные, осоловевшие глаза. Ноздри его хищно раздувались, а красивые белые и крупные зубы были оскалены. - К Ганне едем! В корчму её Ах, каких девулек приведет она к нам, а сама-то Ганка - ах, хороша, добра! Спереди - два арбуза, а сзади - огромная такая тыква! Ну просто не бабешка, а бахча какая-то на ногах! Ром туда возьмем, а впрочем не надо рому - денег, денег захвачу! И ты, Васька, с нами поедешь! Увидишь, как уланы гуляют, это не ваши пехтуровские посиделки с институтками, с альбомами, фортепьянами, канарейками! Музыкантов позовем, евреев! Там в сельце знатные есть музыканты, а тебе, голубь ты мой, несмотря на то, что плешив да тих, как пономарь, я такую жидовочку подыщу, такую Суламифь, какой сам царь Давид не пробовал! Как головня горящая всю неделю опосля её лобзаний огнем осветиться будешь, не потухнешь! Ну, едешь?!
Александр, глядя с восхищением на обнимавшего его Севрюгина, поцеловал штабс-ротмистра от всего сердца и, едва держась на ногах, опираясь на офицера, твердо сказал:
- Еде с тобой, Федя! Велю сейчас же коляску закладывать! Пошли денщика к моему Илюхе!
- Трифаа-а-н! - завопил Севрюгин. - Беги, шельма, на квартиру их высокоблагородия да вели кучеру тройку запрягать! Пусть к моему дому через полчаса подгоняет! Только уж, любезный Вася, не Илюха твой кучером у тебя сегодня будет, а я, штабс-ротмистр третьего Украинского уланского полка Федор Степаныч Севрюгин!
... На тройке они мчались в ночи, и Александру казалось, что звезды, испещрившие черный бархат небесного шатра, крутились в беленом танце. Голова кружилась от выпитого рома и от быстрой езды, коляска то и дело подпрыгивали на ухабах, но Севрюгин, как заправский ямщик, приподняв локти, все торопил и торопил лошадей. Рядом с ним на облучке сидел какой-то улан, качавшийся так, что Александр боялся за него - вот-вот упадет в придорожную канаву. Рядом с Александром сидели ещё два кавалериста, то и дело передававших друг другу бутылку рома, из которой порой прихлебывал и Александр, а в ногах у него примостился улан-тенор, не забывший прихватить гитару, и, наигрывая на четырех оставшихся струнах, пел что-то удалое, молодецкое. На душе у Алекандра было так хорошо, так вольготно! Он смутно представлял, куда мчатся они, но был уверен, что там, впереди, его ждет что-то совсем необыкновенное, неизведанное, то, что было заказано для него, государя, в его минувшей, оставшейся где-то позади жизни.
Влетели на окраину какого-то села, и тут Севрюгин, произнеся длинное и громкое "тпру-у-у", резко натянул вожжи, и тройка остановилась, да так резко, что левая пристяжная даже упала на передние подогнувшиеся ноги.
- Все, приехали! - соскочил с облучка Севрюгин. - Покидай-ка карету, господа!
Поднялись по ступенькам высокого крылечка большого дома с освещенными оконцами. Каждый в полной форме, в киверах, при саблях. Севрюгин ногою отворил дверь, и Александр очутился в большой, но по-крестьянски убранной комнате. В комнате - столы, за столами - бородатые люди в армяках домотканного сукна. В сторону вошедших офицеров повернули испуганные лица. Севрюгин же, выхватив из ножек саблю, стал вращать клинок над головой, неистово крича:
- А ну вон отсюда нехристи вшивые, христопродавцы, не то всех в капусту посеку! Пшли, пшли отсюда, али не видите, что господа уланы кутить приехали?!
Люди, тихо и смирно сидевшие до этого с кружками пива, с нехитрой снедью, мигом повскакивали из-за столов, с искаженными от страха лицами, хватая шапки, метнулись к выходу, и тут же их и след простыл. Зато откуда-то из глубины комнаты, покачивая на ходу крутыми бедрами, выплыла толстая молодая женщина с головой, обвязанной нарядным платком. Да и одета она была хоть и по-крестьянски, но празднично, а подходила к офицерам с широкой, сладкой улыбкой на красивом, но порочном лице.
- Ах, шо за гарнесиньки уланчики, да что ладные хлопчики! Да хиба ж треба гам робыть! Уси люди злякались да от вас погибли!
Вместо ответа Севрюгин шагнул к корчмарше, резко обнял её и крепко поцеловал в яркие, точно облитые вишневым соком губы.
- Ганна! - сказал он, нацеловавшись вдоволь. - Тикай сейчас же за самыми ладными дивчинами. Одна нога здесь - другая там! Еще и музыкантов, скрипачей зови - уланы нынче бамферфлюхтер затеяли. Грошай у меня, Ганна, точно вшей на нищем. За все плачу по-княжески!
Александр, находившийся все время в каком-то возбужденно-восторженном состоянии, смотрел на все, что происходило потом, сквозь пелену тумана. Когда уж под утро возвращались в его коляске в полковую слободку, вспоминал, как явились музыканты, как заныли, запели скрипки, загудел контрабас, помнил, что он много пил, целовал уланов, говорил, что лучше их в е г о армии нет, пел, танцевал и корчмаршей Ганной, целовал её, сорвал ей за пазуху ассигнации и серебро, много говорил по-французски. А потом, когда пришли "дивчата", он сразу выбрал одну из них, черноокую и гибкую, как лоза, отплясывал и с нею, удивляясь про себя, как ловко он умеет выделывать такие замысловатые кренделя в танце, которого никогда не только не пробовал танцевать, но даже и не видел. Помнил, что черноокая, обжигая его своим колдовским взглядом, потянула его куда-то, в какой-то коридор или сени, в полной темноте провела в комнату, где пахло чем-то незнакомым. Вспоминал, как упали они с ней вместе на что-то жесткое, наверно, на пол, и он больно ошибся. Но то, что происходило после, он не мог вспоминать без восторга, смешанного, однако, со стыдом. Нет, он не стыдился и тогда, когда живя в Царском Селе, навистывая арию из "Волшебной флейты", походной спокойного, уверенного в себе человека шел между аккуратно подстриженных кустов парка в сторону Баболовского дворца, где ждала его обворожительная баронесса Вельо, полужеманница-полубесстыдница. Но то, что происходило с ним тогда, в темном чулане, обжигало его память восторгом и стыдом, потому что т а к о г о с ним не случилось никогда, со сколькими женщинами в прошлом ни встречался Александр.