еще и турок двинулся? Оглянувшись, Федор сбил Клеопатру ближе, снизил голос:
— Шепнул Пашка… В Питере и в Москве неспокойно. Рабочий люд бродит…
Борис натянул поводья.
— Язык держи. Он по секрету… Скачи!
Перетянул Федор арапником плясавшего Ветра. Вслед пустил и свою кобылицу. Остановились у глубокой балки. Где-то тут Чалов с табуном жеребых и подсо-сых маток. Борис привстал на стремена; лошадей не видать. Наугад крутнул. За коленом балки в просторной лощине мирно разбился на малые косяки табун. Ветер, потянувшись, пронзительно заржал. Неподалеку из прошлогоднего бурьяна выткнул голову, как дудак, Чалов.
— Сам едет, — сообщил Борис.
Потер Чалов клешнятыми ладонями запухшую рябую образину, будто умывался. Пришепетывая — молился, то ли крыл матом, — застегивал медные пуговицы на засаленной рубахе, отряхал латаные шаровары с выгоревшими лампасинами; к чему-то, задирая ноги, оглядел подошвы сыромятных чириков, белые шерстяные чулки, облепленные репьями. Почел, к приему хозяина готов. Бессмысленно таращил глаза. До верховых оставалось с десяток саженей, вдруг вспомнил: на голове нет папахи. Поплевав в ладони, пригладил сбитый войлок волос.
Королев, придержав иноходца, представил его:
— Господа, мой лучший табунщик. Кстати, коренной казак.
Чины из военного ведомства остались у маточного табуна. Праздно настроенную молодежь Борис увел к ремонтному косяку.
Не хотелось отпускать Королеву сына. По молодости, горячке, лишь бы не уронить чести, сядет на неука… Дончаки по характеру бешеные, руке подчиняются с трудом. До трех-четырех лет выгуливаются; кроме степи, неба да ветра, ничего не признают. В бабье лето моток паутины запутается в гриву, чуют, тревожно всхрапывают, начинают бурно гонять под гладкой кожей кровь и связки мускулов. А попробуй накинуть на шею аркан, пристегнуть седло!..
Вороша седые волосы, пан ловил ртом освежающий ветерок. «Эка нервы… Стареешь, Сергей Николаевич…» Перехватил встревоженный взгляд управляющего, сказал для отвода глаз:
— Погодка по заказу… Праздники бы подержалась. Нынче ранняя пасха. Гульнем, Наумыч?
Не один десяток лет провел Наумыч под одной крышей с хозяином — насквозь видит, без слов.
Поманил Чалова.
— Ты, Осип, вот чего… Калмычонок арканом тут покидает, попридержит. Народ явился все грамотный, знающий, без тебя разберутся, что к чему. Наверно, скачи до Маныча. Догляди там все, как положено. Молодежь, она какая теперь? Сквозняк в голове. А ты сам… Конька смирного подбери.
Чалов понимающе склонился.
Недаром тревожился управляющий. От косяка отбили уже темно-гнедого трехлетка. Двое, сын хозяина и драгунский ротмистр, разгоняясь в полный аллюр, пробовали накинуть арканы на растерявшегося дикаря. Тот жалобно ржал, с тоской взглядывал на пасшийся невдалеке родной табун.
Чалов подскочил к Борису.
— Чего зрелищу открыли?!
— Не видишь, слепой? Забаву нашли паны…
Оскаленная, запененная морда чаловского конька напирала, слюнявила рукав. Заиграла плеть Бориса. Перегнувшись, глянул в побелевшие от бешенства глаза старшого, попросил:
— Не беленись… Христом-богом молю.
Внял Чалов трезвому голосу. Обмяк в седле, сгорбился. Попросил докурить. Обжигался окурком; суженных глаз не сводил с замордованного неука.
— Рази не мог сам заарканить доразу? Ить озлобят до лютости коня. Спортют для строю. Цыганам останется продать.
Обманул неук заградителей. На всем скаку встал, пропуская, и кинулся в прореху. Облегченно заржав на весь кут, распушил по ветру длинный волнистый хвост. Вот она, воля — синие дали да ветер!
Вывернутые в локтях корявые руки Чалова мгновенно разобрали аркан. Выплюнув окурок, крутнул над головой — волосяная леса вытянулась на десяток саженей. Петля, плавно переворачиваясь, висела в воздухе, пока не вошла в нее задранная голова неука.
Какой год Борис под началом этого человека; видит его в общении с лошадьми каждодневно и не перестает удивляться. Даже бешеный нрав прощает ему за умелые руки и понимание животного. Фома учит уходу за лошадью; от Чалова сам берет исподволь сокровенное — умение определять повадку, норов коня, распознавать по внешним приметам его скаковые качества и скрытые от ненаторенного глаза изъяны, учится владеть поводом и арканом.
Кочетом налетел вошедший в раж молодой пан. Без фуражки, с грязными подтеками по раскрасневшемуся лицу, дрожал от негодования, требовал отпустить дикаря.
Чалов мотал головой, стоял на своем:
— Не, вашбродь… Сгубите коня, ей-богу, сгубите.
— Отпускай, кому говорю?!
— Истинный бог, на Маныч уйдет, в плавни… Тогда ищи-свищи. Насовсем одичает. Волки загрызут такого любого. Ить бывали случаи…
Махнул корнет, поставил условие:
— Черт с тобой! В седло сяду первым.
Отмолчался Чалов. Федору отдал конец аркана, а Борису взглядом указал накинуть дикарю еще петлю. Господ офицеров попросил не срываться с места и не шуметь.
Он подъехал к неуку, потрепал густую блестящую гриву, провел по нетроганной спине. Пленник, сдерживаемый с двух сторон арканами, вращал налитыми кровью глазами, жарко храпел, приседал. От волнения и страха под гривой пробился пот, темными струйками спускался он по лоснящейся вздутой шее. Успокаивала лошадь под верховым. Обнюхались — свои. Да и сам человек с привычными запахами.
Успокоив коня, Чалов сошел с седла. Обхаживал, охлопывал; краем глаза