– Это что? – удивилась Варька. – Цитата какая-то?
– Ну да.
– Точно, Сашка у нас вылитый Аполлон! Бельведерский… Мне до него… как отсюда – до Японии.
– Не-ет, ты у нас и Сашку затмила. Хоть у тебя личико и не такое правильное…
Внучка скривилась – и Антонина Петровна поправилась:
– Не совсем правильное, зато об-во-ро-жи-тель-ное. Бровки-то соболиные…
– Выщипать надо…
– Глазки-то – как море Черное: то синие, когда радуешься, то зеленые – в обычные дни, то серые – когда злишься.
– Да, и у-узенькие!
– Скифские. Не всем шары-то вытаращенные иметь, – отрезала бабушка. – Зато ресницы красить не надо: вон какие пушистые… Носик точеный.
– И длинный…
– Не длинный, если рожи корчить не будешь.
– И щеки красные…
– Кожа – кровь с молоком: значит, здоровенькая… Чего ж, как смерть, что ли, бледной ходить?
– Да-а, у всех-то девочек бледная кожа. Одна я… как индеец североамериканский.
– Рост у тебя хороший, – продолжала нахваливать внучку Антонина Петровна, – вон уж на сколько бабушку переросла, ноги длинные… сейчас же это модно, говорят?
– Только плоскостопие у меня наследственно-е-э! – заголосила дурашливо Варька. – Все башмаки внутрь стаптываю-у! Обувки на меня не напасешься-а-а-а…
– Да тебе все неладно! – воскликнула Антонина Петровна в сердцах и ушла в огород – грядки полоть. Варю с собой звать не стала – и так внучка редко приезжает, а то и вовсе гостить не захочет, скажет: бабушка работать заставляет.
И Варька отправилась смотреть аниме: на одном диске помещалось двенадцать серий «Тетради смерти».
Глава 7
В зимнем театре
Театр, построенный в тридцать седьмом году под патронажем Сталина, с оглядкой на греческий Парфенон, был предметом особой гордости жителей Южной Столицы: колоннада театра была такой же величественной, что и в греческом храме, и число колонн совпадало. На портике, увенчанном остроугольным фронтоном, по углам его, опасливо накренившись над краем, стояли босые музы, вылепленные мозолистыми руками Веры Мухиной; казалось, вот-вот Терпсихора, Мельпомена и Талия снимутся с насиженных мест и полетят, точно три чайки-хохотуньи, гортанно взвизгивая на лету: вон-де отсюда, вон, домой, домой – в милую Элладу.
Недовольство муз можно было понять: в местном Парфеноне не имелось труппы – ни оперной, ни балетной, ни драматической, – и в промежутках между чужими гастролями храм искусств лежал, точно каменное желтое тело, лишенное души, впустую исполосованное колоннами. Впрочем, каждый прохожий мог невозбранно им любоваться – здешний Парфенон пока что не порушили. Пальмы в лохматых зеленых папахах, со стволами, одетыми в колючие бронежилеты, негостеприимными часовыми стояли по углам Зимнего театра.
Администраторы кинофестиваля зафрахтовали дубль Парфенона: здесь с утра до вечера шли конкурсные фильмы. На восемнадцать ноль ноль был назначен просмотр картины, принимавшей участие в Каннском кинофестивале; режиссер, ничего в Каннах не получивший, надеялся отхватить приз хотя бы тут, дома, на третьестепенном местном фестивальчике: на безрыбье и рак рыба!
Кулаков и Брагинец отправились на съемки пешком – до Зимнего театра было рукой подать: мнимый Парфенон стоял наискосок от телестудии, только дорогу перейти.
Поднявшись по широкой фронтальной лестнице и пройдя между колоннами, они увидели, что в двойных дверях, открытых только наполовину, образовался затор. Билеты в кассах на каннский фильм не продавали, просмотр был организован исключительно для своих, которые и так валом валили, лишь какой-то страстный любитель кино, не имевший пропуска-бейджа, рвался в театр.
– Господин хороший, отойдите в сторону, дайте другим пройти! – увещевали его киношники, однако «господин хороший», растопырив локти, проход загораживал. Внутрь его не пускала контролерша – могучая старая стерва под шестьдесят, одетая в синее форменное платье, с шевелюрой цвета лисицы обыкновенной, начавшей летом линять.
– Да я эту картину всю жизнь мечтал посмотреть, – ныл нарушитель. – Женщина, пусти! – Одет он был в черную майку с портретом неизвестного лица на спине, защитные шорты открывали волосатые ноги кавалериста, которые заканчивались армейскими ботинками, на голове – войлочная шляпа а-ля Костя Потехин из «Веселых ребят». Лицо у проходимца было обожжено докрасна – видать, это был гость с севера, дорвавшийся до южного солнца и в первый же день сгоревший.
– Картину только сняли, что врать-то! – резонно заметил режиссер Говорухин.
– Да уберите его, делов-то, есть тут мужики или нет? Где охрана? – громогласно возмущалась актриса с омерзительно вывернутыми силиконовыми губами. А другие – сердобольные – актрисули, напротив, стали просить пустить северянина: мол, хоть один зритель будет из народа.
– Если всех желающих пускать – так вам же мест не хватит, – кипела контролерша. – Есть строгое предписание: только по бейджа́м.
Но тут случилось непредвиденное: кавалерист вдруг взял лицо контролерши в ладони и наградил ее долгим, взасос, поцелуем. Контролерша осталась стоять с вытаращенными глазами и открытым ртом – а краснолицый, воспользовавшись заминкой, проник внутрь. Публика, на мгновение онемевшая, разразилась бешеными аплодисментами и тоже протиснулась следом.
Кулаков, войдя в театр, оглянулся: как ни странно, контролерша, упавшая на стул, не стала скандалить. В парадном фойе с беломраморными колоннами, с картинами третьестепенных передвижников на стенах (дар театру от художественного музея – одному очагу культуры от другого), с жарко-желтыми шелковыми шторами, сжатыми в оборки, которые закрывали верхнюю четверть арочных окон, свирепствовало закатное солнце.
Кулаков отправил Брагинца в свободное плаванье – снимать жанр, а сам поднялся по пышной мраморной лестнице – от площадки ступеньки расходились влево и вправо – на второй этаж, на узкую галерею, обтекавшую фойе: отсюда открывался превосходный вид на бестолковое движение внизу.
Двери в зал были заперты, с двух сторон от основного входа со столиков раздавали аппараты для синхронного перевода: в фильме, даром что он был свой, разговаривали на английском (наглец-режиссер нацелился и на «Оскар»). Публика, одетая разношерстно – кто в однотонные вечерние платья и черные смокинги, кто в шорты и аляповатые майки, – скучала. Фильм задерживали – поговаривали, что из аэропорта ждут западную звезду с русскими корнями, которую режиссер умудрился снять в своей картине. В бессмысленно дефилировавшей по мозаичному полу толпе выделялись деликатные круги пустоты вокруг тех, у кого брали интервью: в одном конце фойе телекамера нацелилась на кинорежиссера Говорухина, в другом – на академика телевидения позера Познера, в центре – на вкрадчивого телеведущего Соловьева. Толпу непредсказуемыми зигзагами прореза́ли две дамы в атласных платьях, зеленом и синем, с театральными сумочками под мышками, усиленно изображавшие занятость. Кулаков заметил в столичной толпе своих: возле одной из колонн мялась Ольга Прянишникова, к ней для светской беседы шли Генка Голоскокин во фраке (он держал его на всякий случай в редакционном шкафу) с растерянной Любой Калошей, одетой в тот же простенький сарафанчик; главбух под ручку с начальником гаража Дурноляпом прохаживались вдоль ряда окон; в противоположном конце зала, как раз напротив Кулакова, на площадке у двух расходящихся лестниц, повернув лицо к горизонтальному настенному зеркалу, красила губы Ритка Надрага, успевшая нацепить красное платье на бретельках, с длиннющим хвостом, а рядом с ней, спиной к зеркалу, стоял Председатель в сером костюме и черных очках.
Внезапно толпа сгустилась у двери, возле выхода на улицу: контролерша с лисьей головой упала на пол со страшным арбузным стуком – к ней подбежали, окружили, стали наперебой вызывать скорую, наконец унесли в подсобку. Киношники, на некоторое время отрекшиеся от ничегонеделанья, отхлынули от выхода, где уже стояла другая контролерша. Просмотр злостно задерживали. Обладательница силиконовых губ громко шлепала:
– Что эта американка себе позволяет? Почему ее должен ждать весь цвет отечественного кино?! Могла бы и загодя приехать… Подумаешь, снялась в дешевых боевиках; и всем известно, что ее прадед сбежал с одесского кичмана…
– Может, рейс запаздывает, – предположил кто-то.
– Может, в пробке стоят…
– А вот сейчас-то бы с мигалками и прикатить! Так ведь, небось, откажется американка…
Кулаков стоял, облокотившись на поперечину балюстрады, касаясь плечом одной из колонн – до бронзовой коринфской капители, подпиравшей потолок, он мог бы, подпрыгнув, дотянуться, – слух его чудовищно обострился, портфель валялся у ног. Он достал из шершавой коробки пистолет, сунул патрон в магазин и примерился: приложил холодное дуло к виску, потом передумал и сунул в рот, но тут же вытащил – выглядело это крайне неприлично. Заглянув одним глазком в темный провал дула, откуда готова была выскочить его смерть, изготовленная на тульском оружейном заводе, он вновь приставил пистолет к виску. Его занимало, что будет с телом потом: рухнет ли оно с высоты вниз… скорее, да, рост Кулакова позволяет. Оно перевесится через преграду, повисит, балансируя над балясинами – ни туда ни сюда… и, кувыркнувшись, так-таки упадет, толпа успеет расступиться, оно будет лежать в луже темной крови, вытекшей из пробитой головы. Будет ли кровь? Много ли будет крови? Студийцы станут судачить: Кулаков после увольнения ушел из жизни, вот до чего переживал, бедняга, вот до чего ценил место работы – и станут еще больше цепляться за студию: руками и ногами, всеми фибрами души.