Во-вторых, вскоре было решено расширить эту традицию и устраивать «складчины» по всем возможным праздникам, государственным или личным. А таких даже в том году было немало: тут же шел Первомай, а потом нагрянул и День Победы. На складчинах роли и продуктовые взносы распределялись теперь заранее, и сами столы накрывались то в одной, то в другой семье (я еще расскажу о них, маминых ближайших подругах того периода, тем более что это были и мои ближайшие подруги, сами понимаете). Я даже немного выиграла от этих начинаний — мне впервые сшили, и не дома, на руках, а у настоящей портнихи (мама почему-то называла ее модисткой) целых два наряда — для зимних и летних сборищ. Надо добавить, хотя можно было бы и не добавлять, что брат Юра тут же, немедленно и решительно, оградил свой день, 28 апреля, из этих сборищ.
Но самое главное было третье, чуть более отдаленное последствие. Оно произошло в 1946 году, а пока Москва в нетерпении ждала победный май 1945-го. Еще шли кровопролитные бои во всей Западной Европе, еще приходили похоронки и лились вдовьи слезы, детские дома по всей стране переполняли голодные и холодные сироты, а Москва уже хотела встречать Победу. Едва ли не каждый день торжественный и все более радостный голос Левитана сообщал о взятии какого-нибудь большого города и о салюте в честь этого события. На совершенно пустую тогда Болотную площадь, на которую как раз и выходила половина окон нашей, 418-й, квартиры, с утра свозили большие аэростаты, прожекторы, залповые орудия. Вечером, как стемнеет, аэростаты поднимали в небо «парный портрет» Ленина и Сталина, прожектора не просто освещали в небе этот портрет, но и заводили хоровод, то скрещиваясь, то расходясь в стороны. Народ с наступившей темнотой заполнял эту и другие центральные площади города, и начиналось всеобщее ликование. Победа была на пороге.
Точно в этот день, 9 мая, был день рождения одной из участниц маминого начинания по части складчин, Клары Георгиевны Степановой. Они с мужем Петром Викторовичем, единственные, жили в нашем же подъезде, двумя этажами выше. П. В. Степанов был «сотрудник аппарата» правительства, так же, как и наш папа. Дважды в день служебная машина с шофером отвозила его на службу и привозила обратно. Что он там делал на этой службе, мне до сих пор неведомо. Но он был работник той же категории, что и Григорий Сергеевич, и жизнь Степановых мало чем отличалась от нашей. Разве что у них вообще не было детей. Тем более активной участницей складчин была Клара Георгиевна. Так вот, 9 мая 1945-го ей исполнялось сорок два, кажется, года, и всеобщий праздник должен был состояться у них. С утра вовсю кипели подготовительные хлопоты, пекли, жарили, сбивали в тугую пену, растирали с сахаром, ну, хозяйки сами могут рассказать все лучше меня. Потом откуда-то родилось, покатилось, крепло одно только слово: «Победа!» Клара Георгиевна сияла, решила, что постарались специально для нее. Решено было накрыть стол и пойти на площадь. А потом, после салюта, вернуться и отметить. Юра исчез куда-то, никого не спросив и не поставив в известность, а меня решили оставить дома (я была очень маленькой, меня правда могли затоптать), но не у нас, а у Степановых, около накрытого стола. Я уже давно не относилась к голодающим, и меня не надо было предупреждать, чтобы я ничего на столе не трогала. У меня уже сложилось, может и не оформленное в слова, внутреннее понятие чести, и я уже умела ставить ее выше простых благ. Но была у Степановых вещица, перед притягательностью которой я не сумела устоять. Что за вещица? Да так, пустяк, сущая мелочь. На туалетном столике у зеркала стояла фарфоровая фигурка кукушонка — небольшая черная птичка с раскрытым красным клювом. Наверное, это была пепельница, и надо было тушить папиросу, сунув в этот жадно разинутый клюв, но у Степановых никто не курил, и фигурка стояла просто так, для красоты. Я ее видела не в первый раз, она всегда стояла на этом месте, но раньше я стеснялась попросить посмотреть, а тут решилась — я ведь была одна во всей квартире. Потянула за клювик, так, чуть-чуть, не сильно, но он не только почему-то остался у меня в руке, но и вся фигурка хлопнулась со столика об пол и разлетелась в мелкие куски. Панику, которая меня охватила, я и сейчас, через шестьдесят один год, не могу описать словами. Я не плакала, я ревела белугой одна в квартире, спешно собирая черно-красные осколки в свой носовой платок. Собрала кое-как и побежала на кухню выбросить в мусоропровод. Открыла крышку люка и совсем близко услышала вдруг шум работающего лифта. Не успела сообразить, откуда здесь взяться лифту, как небольшая кабина с железной сетчатой дверью остановилась прямо против меня. И кабина была не пуста! Не спрашивайте меня, как уж там было технически все устроено (скорее всего, две квартиры, а в Доме Правительства на одной лестничной площадке всегда было только две, где-то в недрах этажа сходились кухнями, и устроенные в них мусорные люки выходили к одной кабинке лифта-чистильщика), только мусор из квартир собирал в бак внутри кабины вверх-вниз снующий лифт, и не автоматически, а с помощью человека в зеленой форме: галифе и гимнастерка без знаков отличия. Мне кажется, страшнее человека я никогда не встречала, а уж за те первые восемь лет — точно никогда. Он был не просто бледный, а серый с зеленым в свете единственной тусклой лампочки, жиденькие волосы зябко жались к уродливому шишковатому черепу, маленькие оловянные глазки слезились, крючковатые пальцы хищно шевелились... Внизу, в каких-нибудь ста метрах, ликовала победная Москва — и мои родители, и Степановы, и все-все, а меня за этого несчастного кукушонка должен был схватить и увезти в своем смрадном лифте страшный человек, неизвестно откуда взявшийся. Я не помню, что потом было, скорее всего, он просто опустошил наш маленький бачок в свой большой и отправился дальше в свой бесконечный путь... Появившиеся вскоре взрослые, веселые и счастливые, просто отнесли меня, зареванную и обессилевшую, в нашу квартиру двумя этажами ниже, где спасительница Марфуша умыла меня, раздела и уложила, а я ей тем временем все рассказала. Про «зеленого дядьку» Марфуша не переспрашивала (видала его не раз по ту сторону нашего мусоропровода и догадывалась о его истинном «предназначении»), а про разбитого кукушонка обещала попросить маму поговорить с тетей Кларой— уж не осердится ради праздника великого. Эту историю мне и впрямь никто никогда не поминал, да и не требовалось — сами видите, как хорошо я ее помню...
Вот такой получился у меня День Победы — «этот праздник со слезами на глазах»... И «своим» Днем Победы я всю жизнь ощущаю день Парада Победы на Красной площади, куда папа взял меня с собой. Это было, как все знают, 24 июня. Идти с папой за руку по утренней, тихой, но торжественной Москве уже было ни с чем не сравнимое счастье. Идти от нашего дома было всего ничего, не больше километра. Но мы вышли рано и шли медленно. Папа был сердечник, и его мучила одышка, а я просто была очень маленькой, и если бы он шел быстрее, не поспевала бы. Через каждые тридцать-сорок шагов дорогу заступал солдат в парадной форме и с винтовкой и просил предъявить пропуск. Папа показывал большой красивый билет, солдат брал под козырек, и мне это очень нравилось. Наши места были на трибунах справа от Мавзолея, ближе к Историческому музею. Там, на трибунах, тоже везде была охрана, но, видно, кто-то распорядился, и детей пропустили вперед, к самому невысокому металлическому ограждению, отделявшему трибуны от брусчатки Красной площади. Не буду описывать сам парад — кадры его появились в хрониках всего мира буквально тем же вечером, и до сих пор каждое 9 мая мы видим солдат в простых военных гимнастерках, бросающих фашистские штандарты к ногам того, кто лежал в Мавзолее, и того, кто стоял на нем... Маршал Жуков на белом коне, торжественный перезвон кремлевских курантов, залпы артиллерийского салюта, и маленькая лобастенькая девочка в платьишке, перешитом Марфушей из папиной рубашки в черную и белую клеточку, у самой брусчатки... Надо сказать, какого-то корреспондента «Огонька» умилила эта девчушка с распахнутыми глазами «цвета земли», и он подошел с фотоаппаратом. Потом шустрые «сотрудники» отыскали моего папу и вручили ему несколько больших снимков — один и сейчас висит в моей комнате...
Последним запомнившимся событием того лета было приглашение на день рождения к Розе Тевосян и последовавшая за ним поездка к ним на дачу. Вообще-то у хозу Совнаркома было много дач, целых дачных поселков: в Кратове, Ильинском, Непецине, Болшеве и еще уж не помню где. Это были «госдачи», которые в одно лето заселяли одни семьи, в другое— другие; можно было и выбрать, куда поехать этим летом, куда следующим. Но дача Тевосяна была из числа совсем других: это тоже была госдача, но на огромном, в несколько гектаров, лесистом участке, со всех сторон огороженном высоким сплошным забором, стоял всего один, хотя и очень большой, дом, и все это принадлежало только одной семье — Тевосянов. Нет, по соседству были и другие, как две капли воды похожие на этот, участки и дачи — они принадлежали другим высокопоставленным семьям с известными фамилиями. Ехали мы туда почему-то очень поздно вечером, помню светящиеся фонари вдоль всего шоссе (Успенского? Рублевского?), помню бесшумно открывшиеся ворота и фигуры солдат охраны, то и дело бесшумно же выступавших из темноты. Дальше до следующего дня, самого дня рождения Розы, ничего не помню, а потом прибыла главная гостья, которую Роза называла «баба Землячка». Уж не знаю, что так близко связывало наркома черной металлургии Ивана Федоровича Тевосяна (я его тогда впервые увидела: небольшого роста, кряжистый армянин средних лет, на дне рождения своей маленькой дочки одетый в официальный черный(!) костюм и при галстуке) и страшную, когтистую, какую-то очень важную партийно-правительственную старуху Розалию Самойловну Землячку, только Розой дочка была названа «в честь нее».