В нашем классе оказалось еще две девочки из нашего Дома, тоже из первого двора и тоже мне не знакомые. Обеих звали Наташами. Наташа Горкина была дочкой того Горкина, который еще не был тогда «тем» Горкиным (секретарем Верховного Совета СССР). Наташа Микоян оказалась дочкой Микояна, только неизвестно, «того» или его брата, авиаконструктора. Совсем недавно я прочла книжку о конструкторе Микояне, Артеме, из серии «ЖЗЛ». Вот из этой книжки я узнала, что Наташа была дочкой того самого Микояна, Анастаса Ивановича. Более скромной девочки, чем Наташа Микоян, я, кажется, не встречала, честное слово. К тому же одета она была вроде меня — в шерстяной кофточке и юбочке, то и другое ей уже было сильно мало. Наташа была очень высокой, и руки чуть не наполовину свисали из штопаных рукавов. Темные волосы были убраны в косички без бантов, темные глаза смотрели неуверенно. В этой же книжке я прочла, что после школы она поступила в педагогический институт и, окончив его, уехала по распределению куда-то в Сибирь, где десятилетия проработала школьной учительницей. Наташа Горкина была полной противоположностью Наташе Микоян: она была крупная, веселая, общительная. И у нее тоже была «настоящая» форма. Ее Рахиль Марковна скоро назначила старостой нашего класса. Я тоже не осталась «без должности»— мне P. M. вручила такой беленький кармашек с нашитым на нем крестом из красной атласной ленточки. К кармашку была пришита беленькая тесемочка, за которую можно было надеть его через плечо. Я с этого дня становилась «санитаркой». Мне нравилось носить этот кармашек, но что я должна была делать в этом своем новом качестве, я никак в толк взять не могла. То есть я должна была как бы проверять, в каком «санитарном состоянии» пришли девочки в класс. Но как? Посмотреть, вымыты ли руки,— вот и все «санитарное состояние». Рахиль Марковна посоветовала мне не расстраиваться и сказала в утешение, что назначила меня санитаркой, потому что сама я всегда такая чистенькая и с меня другие девочки будут брать пример. Больше всех это мое назначение и особенно это разъяснение порадовало Марфушу — дома за мое «санитарное состояние» отвечала она. У меня еще в эвакуации выросли длинные светло-русые волосы, которые няня каждое утро заплетала в тугие косы, а раз в неделю, в субботу, мыла очень горячей водой с дегтярным мылом, вычесывала частым деревянным гребешком. А вдруг?.. Этот страх зародился еще в Башкирии, там-то было понятно почему. Но и в Москве, в знаменитом Доме на Набережной, он тоже никуда не делся и незримо присутствовал в каждой семье, где росли девочки с длинными волосами. Даже в детском кардиологическом отделении Кремлевской больницы на улице Грановского с шелковыми пижамами и персидскими ковриками ручной работы перед каждой кроватью, где я позднее отлежала не один месяц (а точнее, почти весь третий класс), и то стояла такая проблема: мало того, что родителей специально просили постричь девочек покороче — лучше всего наголо, — а то больница не отвечает за возможные (очень даже, как оказалось, возможные) неприятности, так еще чуть ли не каждую неделю приходил врач по этой части и всех тщательно осматривал (слово «педикулез» тогда как-то было мало известно, и эта обязательная процедура едва ли не официально называлась проверкой на вшивость).
Ой! Ну о чем это я! Совершенно об этом сейчас не время. Идет мой первый класс, благополучный и светлый. Конечно, я была круглой отличницей, такой круглой, что круглее не бывает. Ни в школе, ни дома у меня не было ни одной проблемы, никакой, хотя бы маленькой, сложности. И событий тоже никаких. Вот только однажды Роза Тевосян все же пригласила меня в гости. Без повода, просто так. Почему-то это очень взволновало мою маму, видно, у нее вновь проснулась мысль войти в элиту Дома на Набережной. Меня как-то приодели, и я отправилась. В квартире Розы, еще гораздо большей, чем наша, и совсем по-другому устроенной, из взрослых я видела только эту самую «бонну». Так, довольно молодая женщина, прислуга, только одетая по-городскому (видел бы кто, во что наша бедная Марфуша была одета!). Ни родители, ни какие-либо другие родственники (сестры, братья) не появлялись, и я даже не знаю, были ли они у Розы. Роза дома, в своей неслыханно роскошной комнате, была так же застенчива и молчалива, как и в классе. Чуть ли не молча она распахивала передо мной один за другим белые лакированные шкафы для игрушек. Шкафы не были забиты битком, за каждой дверцей шла своя сказочная жизнь со своими героями и обстоятельствами. Я тем не менее не дам себе волю и не буду описывать в подробностях эти картины, не только нереальные, но и невообразимые. Не буду хотя бы потому, что сегодня похожие, такие (а может, и еще похлеще) детские бывают реально в домах и коттеджах современных бизнесменов, поп-звезд и телеведущих.
Я это испытание выдержала, можно сказать, с честью, наверное, потому что все это было уж очень чересчур. Если добавить, что к тому времени (к восьми годам) у меня не было не только ни одной куклы, но и вообще ни одной «купленной» игрушки (круглые коробочки из-под зубного порошка, красивые осколочки разбитых чашек, которые мы, как «клады», закапывали на заднем дворе, — я играла в то же, во что играли мои сверстницы, у меня даже скакалки своей не было, только жестяная баночка из-под гуталина, которой мы играли в классики), читателю будет вполне достаточно. Другое дело — моя мама. Она просто думать ни о чем другом не могла, пока не придумала: мама решила пригласить Розу на мой день рождения — мне исполнялось восемь лет 12 апреля 1945 года. Роза спросилась дома и дала согласие. Что тут поднялось! Никогда в жизни, «до того» я уж не говорю, но и за последующие шестьдесят лет не было у меня такого роскошного стола. Мама даже взаймы попросила какие-то недостающие продукты у двух своих приятельниц, единственных в нашем Доме тогда и еще очень-очень много лет. Опущу опять же подробности, и не потому, что они не заслуживают упоминания (напротив, они вполне достойны пера Рабле!), а по более печальной причине — праздник был отменен в последнюю минуту... Не рассчитывая на то, что я сумею не расплакаться, мама сама позвонила по заветному телефону и, сославшись на мою внезапную и трудноизлечимую болезнь, принесла свои извинения.
Что же случилось? Самое непоправимое. Мама поняла, что одними «кремлевскими сухими пайками» (тем более что Наркомчермет, всегда считавшийся первым среди равных, получал «кремлевку» не в нашем «пункте раздачи», а совсем в другом «отсеке», который мы не видели и о котором не слышали) дело не выиграешь. А искусство приготовления восьмилетняя Роза никогда сама не оценит. А больше у нас просто ничего не было: огромные полупустые комнаты с минимумом самого необходимого из казенной мебели с «бирочками» — преобразования, да еще столь срочные, были невозможны, а значит, вся затея могла оказаться не только совершенно бесполезной, но и откровенно вредной. И мама, согласитесь, проявила себя в этом «сражении» как Наполеон и Кутузов в одном лице...
Из этого, в общем-то, незначительного, особенно на фоне судеб страны, события последовало, однако, немало выводов, ближних и более дальних. Ну, не для судеб страны, а для нашей семьи, конечно.
Во-первых, мама, не зная, чем отдавать взятые взаймы продукты, объявила мой день рождения общим праздником для всех кредиторов (они помогали и в приготовлении, между прочим), и не на один год, а, так сказать, на все времена. И это прошло на ура, и все участники моего восьмилетия считали себя приглашенными на все дальнейшие 12 апреля и редко пропускали (после смерти мамы остававшиеся еще две-три ее приятельницы всегда поздравляли меня по телефону и как-то обижались, что я не продолжила эту «чудесную традицию»).
Во-вторых, вскоре было решено расширить эту традицию и устраивать «складчины» по всем возможным праздникам, государственным или личным. А таких даже в том году было немало: тут же шел Первомай, а потом нагрянул и День Победы. На складчинах роли и продуктовые взносы распределялись теперь заранее, и сами столы накрывались то в одной, то в другой семье (я еще расскажу о них, маминых ближайших подругах того периода, тем более что это были и мои ближайшие подруги, сами понимаете). Я даже немного выиграла от этих начинаний — мне впервые сшили, и не дома, на руках, а у настоящей портнихи (мама почему-то называла ее модисткой) целых два наряда — для зимних и летних сборищ. Надо добавить, хотя можно было бы и не добавлять, что брат Юра тут же, немедленно и решительно, оградил свой день, 28 апреля, из этих сборищ.
Но самое главное было третье, чуть более отдаленное последствие. Оно произошло в 1946 году, а пока Москва в нетерпении ждала победный май 1945-го. Еще шли кровопролитные бои во всей Западной Европе, еще приходили похоронки и лились вдовьи слезы, детские дома по всей стране переполняли голодные и холодные сироты, а Москва уже хотела встречать Победу. Едва ли не каждый день торжественный и все более радостный голос Левитана сообщал о взятии какого-нибудь большого города и о салюте в честь этого события. На совершенно пустую тогда Болотную площадь, на которую как раз и выходила половина окон нашей, 418-й, квартиры, с утра свозили большие аэростаты, прожекторы, залповые орудия. Вечером, как стемнеет, аэростаты поднимали в небо «парный портрет» Ленина и Сталина, прожектора не просто освещали в небе этот портрет, но и заводили хоровод, то скрещиваясь, то расходясь в стороны. Народ с наступившей темнотой заполнял эту и другие центральные площади города, и начиналось всеобщее ликование. Победа была на пороге.