А ночью позвонили, сказали: «В 2 часа 49 минут сердце остановилось»...
Долгие годы я хотела открыть, просто для себя, тайну этого Барятина. Не сразу, но сообразила, что мне есть у кого спросить. Мы в семье вообще ничего не знали о папиных родственниках (сами понимаете, спрашивать не разрешалось). Известен был лишь один родной его брат, Иван, погибший на войне. У Ивана Сергеевича остались жена, работавшая всю жизнь на коммутаторе телефонных линий, и дочка Светлана, годом старше меня. Как-то завелось, что Светлана стала на летние каникулы приезжать к нам, в Москву, а уж когда у нас появилась дача, ее приезды стали совершенно регулярными. Видно, Светку предупредили, чтобы она помалкивала о воронежской жизни Григория Сергеевича, и она действительно ни о чем и ни о ком не рассказывала, хотя мы с ней и сдружились. (Сдружились, можно сказать, на всю жизнь, в этом мае [2006 г.] я звонила в Воронеж, поздравляла сестру с семидесятилетием.) Я решила у нее расспросить про это Барятино, а если сама она не знает, то как-нибудь узнать там, на месте. Светка и впрямь не знала, слыхом не слыхивала, но тоже заинтересовалась и вскоре сообщила, что Барятино — село в тех местах, откуда папа родом (об этом, впрочем, нетрудно было и догадаться). Поразительным было, что село это оказалось чуть ли не на расстоянии прямой видимости из его, папиной, деревни! За рекой, в пойме которой папа пас скот. А не побывал он там потому, что уехал из тех мест (на повышение) раньше, чем пришло его «жениховское» время, — в Барятине папины односельчане сватали невест...
Но вернемся к отношениям в семье, возникшим вскоре после нашего возвращения из эвакуации. По части амбициозности мама с папой прекрасно дополняли друг друга, можно даже сказать — абсолютно: мама была амбициозна до самой последней степени, у папы амбиции отсутствовали вообще. И надо сказать, тут мама была вынуждена отступить: сколько ни старалась она привить, внушить папе хоть какие-нибудь амбиции— все было бесполезно. Папа иногда, и то не часто, соглашался исполнить какой-нибудь ее конкретный план, но делал это нехотя, через силу, и потому, как правило, без всякого успеха. Мама же не просто продолжала настаивать прямо да еще действовать всякими уловками и хитростями, но иногда и теряла чувство всякой меры. Папа терпел, но упирался. Он вообще очень напряженно относился к какому бы то ни было вмешательству мамы в его служебные дела (а где еще мама могла заставить его проявить хоть какие-нибудь амбиции?). По своей воле папа вообще бы ничего дома не рассказывал — нервотрепки ему с избытком хватало и на службе. Но мама все равно все выпытывала и тут же придумывала, как обратить в успех какие-то текущие неудачи. Этого папа не допускал, не хотел допускать. Но и не знал, как бороться. Методы, какими управлялись с женами мужики в его родных местах, с мамой были неприемлемы. И папа терпел. Терпел-терпел, да однажды (клянусь, что только однажды!) и не вытерпел. Жахнул что есть силы по только что поставленной перед ним дымящейся тарелке с супом. Потери были значительными: во-первых, папе пришлось ехать накладывать швы (уж не знаю, что он говорил там, в Кремлевской поликлинике, — наличие супа в рваной ране нужно ведь было как-то объяснять), довольно долго он носил повязку, а потом еще длительное время у него не сгибались безымянный палец и мизинец на правой руке (он с трудом держал ручку, а для него это было чувствительно — по многу раз в день ему приходилось подписывать документы). Во-вторых, был безнадежно испорчен служебный костюм — суп брызгами полетел на пиджак и полился из разбитой вдребезги тарелки на колени. В-третьих, — и это было самое чувствительное для бюджета семьи, — жирные пятна насмерть впитались в краску на стене позади папиного стула, и пришлось делать ремонт за свой счет — всегда ремонты в домах Совнаркома делались бесплатно, но неизвестно когда, а дожидаться у мамы не было моральных сил — эти ужасные пятна слишком неприкрыто напоминали о позорном событии. (Со временем, правда, акценты как-то сместились, и уже мама стала поминать папе, особенно заочно, об этом чудовищном проявлении его неисправимой «деревенщины».)
Ну а в целом у меня не было суждения об отношениях мамы с папой. Ведь до Башкирии я видела папу всего один раз, 8 октября 1941 года. Какие отношения между мужем и женой бывают в других семьях, я фактически тоже не знала (единственный пример — семья Шабановых — был явно «в нашу пользу»).
Другое дело — отношения между мамой и бабушкой. Они по возвращении из эвакуации сначала напряглись, а потом и вовсе испортились. Бабушка теперь жила не с нами, вернее — мы не с ней. Она по-прежнему занимала меньшую из комнат в квартире 7 напротив метро «Аэропорт», но мы у нее больше не появлялись (даже в гости я начала к ней наведываться, когда уже смогла одна ездить по Москве). Бабушка же у нас бывала, но всегда или почти всегда эти визиты заканчивались более или менее открытой ссорой между ней и мамой. Аргументы сторон всякий раз были одни и те же: мама пеняла бабушке, что она потеряла нас в эвакуации; бабушка винила маму, что она, имея такую возможность, не помогла (продуктами) ее маме (своей бабушке, которая ее растила в младенчестве), и та умерла в своем Рыбинске от голода, в возрасте, правда, чуть ли не ста лет... Дальше, как правило, на сцену выходил новый аргумент: бабушка напоминала, что приняла нас всех из Читы в свою тесную комнату и годы кормила всех и поила. Но тут, если я была в комнате, меня сразу и безо всяких церемоний выпроваживали, дверь резко захлопывалась за моей спиной, а сами «стороны» переходили на сдавленный шепот — здесь начиналась «зона тайны», которую все у нас тщательно соблюдали. В конце концов бабушка уходила, часто и не отобедав и не взяв приготовленного для нее продуктового гостинца. Закрывая за собой дверь, она каким-то особым движением «жевала губами», что бывало с ней только в крайней степени возмущения. Мама, появлявшаяся в коридоре, обычно когда дверь за бабушкой уже захлопывалась, «жевала губами» точно таким же движением и в этот момент становилась разительно похожа на бабушку — обычно не только разительного, но даже отдаленного внешнего сходства между ними не наблюдалось.
Да, «красота — это страшная сила», — с бессмертной героиней Фаины Раневской, судя по опыту жизни нашей семьи, нельзя не согласиться. Но еще страшней мифы о красоте.
Я рассматриваю фотографии юной и молодой бабушки и маленькой и молодой мамы — и тех, и других сохранилось даже по несколько штук. Мама по-прежнему кажется мне нисколько не похожей на бабушку. На фотографиях юная бабушка очень хороша: фарфоровое лицо в ореоле поднятых надо лбом русых волос, прозрачные, светлые, скорее всего серые, глаза. Скромное, почти гимназическое платье с белым стоячим воротничком. Лицо, исполненное внутренней силы и скрытых, неясных стремлений.
Темный, прямой и взыскательный взгляд, Взгляд, к обороне готовый. Юные женщины так не глядят. Юная бабушка, — кто Вы?
Этот вопрос, обращенный Мариной Цветаевой к ее бабушке, я вполне могла бы задать своей (кстати, в моей бабушке, так же как в Марининой, текли польские крови...).
Бабушка родилась в 1887 году, то есть когда в 1907 году родилась моя мама, ей было только двадцать (а мама ведь была ее вторым ребенком). Я родилась спустя ровно полвека после бабушки, а когда стала осознавать себя настолько, чтобы судить о внешности других, хотя бы и близких мне людей, бабушке уже шел шестой десяток. Сразу можно было распознать в ней учительницу, и не только потому, что, как и все учительницы того времени, она всегда носила строгие блузки с непременной агатовой (гранатовой или из какого-нибудь иного самоцвета) брошью у шеи под воротничком. В лице и во всем облике бабушки всегда читался след особого достоинства, дворянского благородства. Материальные ее возможности были скудны, она не пропадала в парикмахерских, вообще ничего не предпринимала по части своей внешности, единственное, что ее почему-то заботило, — ранняя (в общем-то, и не очень) седина. Бабушка покупала какие-то доморощенные средства для восстановления природного цвета волос — средства действовали, но как-то, по-моему, ужасно: цвет волос у бабушки до конца дней был неживой, буроватый и неровный.
Мама на молодых своих фотографиях (на последней маме тридцать лет, то есть в год моего рождения) действительно необыкновенной красоты. Необыкновенной и в самом прямом смысле — мама ни на кого, не только из ее семьи, но и вообще ни на кого на свете не была похожа. Ни в одной черте ее лицо нельзя было назвать простым: необыкновенной формы огромный и какой-то античный, чуть выпуклый и куполом поднимающийся к волосам безупречный лоб, огромные, спокойные…