Раньше дед М., одиночка, человек без родни и прошлого, был как бы дальней планетой на орбите большой семьи, к которой принадлежала бабушка. Теперь большая семья исчезла, два десятка человек легли в землю, на которой взошел урожай побед; и бабушка осталась наедине с дедом М. В сорок первом, когда принимала она его, возвратившегося с того света, такая ситуация просто не могла прийти ей в голову; по инерции мирного времени бабушка чувствовала за собой силу семьи, хотя и не была никогда особенно семейным человеком.
«В окружении отца должно быть политически чисто», – записала бабушка в дневнике в ту новогоднюю ночь, в канун 1944 года. Короткая, отстраненная фраза, как приговор.
Дед М. тогда служил в войсках Первого Украинского фронта. Если бы уцелело хоть одно из его писем, о которых упоминала бабушка, можно было бы найти его воинскую часть, его полк, узнать имя. Но бабушка вообще не сохранила писем тех лет, похоже, они были для нее все равно что вещи из несчастливого дома, мебель из комнаты повесившегося.
В начале марта 1944-го войска Первого Украинского приготовились к наступлению, предстояла Проскуровско-Черновицкая операция. Правофланговая 60-я армия наступала с севера на юг, из-под Ровно к предгорьям Карпат, к старой границе СССР. Потом, уже в Львовско-Сандомирской операции, летом, 60-я повернула на запад – и вошла во Львов.
А может быть, дед М. был в 38-й армии, 11 марта ударившей из района Винницы в направлении запад – юго-запад, взявшей Жмеринку, Каменец-Подольский – и тоже подошедшей к Карпатам?
Но если доигрывать, достраивать рисунок судьбы по максимуму, то дед М. должен был быть в 1-й гвардейской армии, наступавшей из района городка Любар на Проскуров, а позже, после взятия Проскурова, все на тот же Каменец-Подольский. Ведь именно 1-й гвардейской предстояло в августе взять Самбор и Дрогобыч, города, где для деда М. началась война, откуда отступал он в 1941 году.
Но оставалось только догадываться, где был он.
Из бабушкиного дневника он пропал. В конце февраля пришло от него последнее письмо. Фронт уже готовился к наступлению, и он, наверное, отправил послание, думая, что дальше будет уже не до писем, сплошные бои, войска уйдут вперед, тылы отстанут…
Наступление наше выдохлось примерно через месяц, в десятых числах апреля войска Первого Украинского перешли к обороне. Тут дед М. мог бы послать следующее письмо, но, судя по всему, не послал. И не посылал больше никогда.
Убит? Пропал без вести? Попал в плен? Бабушка, не бывшая официальной женой, не получила никаких бумаг. Может быть, она писала командованию части, где он служил, может, нет – я не знаю; может быть, узнала что-то, что не сочла нужным или возможным записать в дневник.
«Черт подслушал».
Короткая запись в начале июня. Сперва я проскочил ее; какой такой черт, что он мог подслушать, что вообще бабушка имеет в виду? Но потом вернулся, прочитал раз, другой.
«Черт подслушал».
Бабушка пишет о себе самой. Это ее черт подслушал. И что? Донес? Напакостил? Бабушка неверующая, а тут черт…
И вдруг я понял: бабушка писала о словах, сказанных – вслух или нет – в новогоднюю ночь; о своем однажды прорвавшемся желании, чтобы дед М. не вернулся с войны. Эти-то слова черт и подслушал; как ни чурайся теперь, как ни стыдись, не пытайся их выскоблить из себя, а уже поздно; уже серой пахнет.
В начале лета она ужаснулась исполнению своего желания; такому скорому, словно в годы беды, в годы страха черт сидит под стулом, черт выглядывает из-под кровати, черт качается на занавеске, – и втроем, впятером, вдесятером слушают черти, ждут неосторожного слова, черного желания в сердце, стремглав бегут его выполнять, словно выполнят – и еще один черт родится.
Когда бабушка пожелала, чтобы война забрала его, она словно в ахиллесову пяту попала. Дед М. был защищен от пули, осколка мины, штыка, неуязвим для сотен опасностей, и только одна была оставлена для него открытой, самая простая, на которую не подумаешь: пожелают тебе, чтобы ты не вернулся, – и ты не вернешься.
…Я не сказал отцу про дневник; возможно, это было нечестно, но я чувствовал, что дневник – наша тайна с бабушкой Таней, что нельзя повторять опыт с рукописью.
Бабушка Таня оказалась повинна в исчезновении деда Михаила. Насколько? Сложно сказать точно. Но вина – неисчисленная, неопределенная, подобная дальнему облаку на горизонте памяти, все же существовала. И была усугублена тем, что бабушка не признала ее, подчистила мемуары.
При этом – отчасти вопреки портрету, который я нарисовал по бабушкиным дневниковым записям, – у меня возник глубинный интерес к деду Михаилу. Наверное, я чувствовал, что я такой, какой я есть, дичок в семье, – его наследник; он дал мне объяснение собственной чуждости родственному кругу.
Отец после смерти бабушки прекратил поиски; кажется, его мучило ощущение, что напрасно он так поспешил, лучше бы провел эти два года с ней, пусть мало что помнящей. А я чувствовал в себе энергию, словно высвобожденную находкой дневника, приближением к тайне чужой смерти; подобно наркотику, она требовала возобновления. И я продолжал свои странствия, уже предчувствуя, что однажды вернусь к дневнику, деду Михаилу, – и страшась этого.
Часть вторая
Глава V
В начале лета 1994 года мне нужно было ехать на поезде через Львов в Польшу, меня наняли проверить черный маршрут. Я вез с собой могильную урну, опечатанную, как положено, и все прилагающиеся к ней документы. Из бумаг следовало, что я переправляю прах своей троюродной тетушки на ее историческую родину в Жешув.
Документы, естественно, были фальшивыми, имя и фамилию несуществующей тетушки я придумал сам; на всякий случай я придумал ей и биографию, она-де была дочерью польского коммуниста, в конце двадцатых перебравшегося в СССР, работавшего в польской секции Коминтерна и расстрелянного в 1937 году, во время польской операции НКВД. Фамилию я взял у реально существовавшего человека, из опубликованных тогда расстрельных списков. Конечно, можно было и не изощряться так с легендой, но мне была необходима драматическая история, на которую в нужный момент легко переключить внимание таможенников, особенно польских таможенников.
В похожей на термос металлической урне были не прах, а пепел и угли – я набрал их на кострище в лесопарке; в конце концов, ведь никто не знает, как выглядит человеческий прах, думал я. А среди углей лежали штук пятнадцать или двадцать маленьких граненых стекляшек, подвесок с разбитой люстры, хранившихся среди прочего хлама у нас дома.
Такие урны нельзя открывать на таможне, если они опломбированы и перевозящий их имеет документы от уполномоченной ритуальной конторы, удостоверяющие, что внутри – только прах; идеальный способ разовой перевозки особо ценной контрабанды.
Насколько я понял, мои заказчики хотели отработать резервный канал трафика драгоценных камней, скорее всего – якутских алмазов. Конечно, крупные подпольные торговцы «брюликами» просто имели окна на таможне. А вот те, что помельче, кто нелегал и с точки зрения властей, и с точки зрения больших фигур мира контрабанды, – те вынуждены были хитрить, придумывать свои ходы.
Идея с урной принадлежала не мне; я бы, честно говоря, придумал что-то другое, менее привлекающее внимание. Моей задачей было проехать по маршруту через три таможни, российскую, украинскую и польскую, посмотреть, как будут реагировать таможенники, как отнесутся к документам, какие вопросы будут задавать, не понесут ли урну на рентген – если он где-то есть, что покажет «просветка» (для этого в пепел и были брошены стекляшки – «увидит» ли их аппарат, не вообще рентгеновский аппарат, а конкретная машина на конкретной таможне); будут ли вымогать взятку, и если да, то какую; и вообще – обратит ли кто-нибудь из служащих внимание на странный термос или решат, что это термос и есть, и не станут ничего спрашивать.
Мной делали ход как пешкой, Е2–Е4; сначала я думал отказаться от этой работы, но потом почувствовал соблазн.
Задание открывало мне дверь в призрачный мир, не потусторонний, не посюсторонний, застрявший на стыке бытия и небытия; мир, где обретаются в посмертии фальшивые личины, сфабрикованные события, ложные свидетельства, сочиненные – и сделавшиеся для кого-то правдой – биографии, мнимые связи, не существовавшие люди-персонажи, придуманные для объяснения чего-либо. Я сам становился его частью, шутовским жутковатым героем, троюродным племянником вымышленной полуеврейки-полупольки; явлением той же природы, что и дед Михаил – радист, а значит, мог пройти это пространство насквозь – и выйти по другую сторону, там, где был настоящий дед Михаил.
Нет, я не ставил себе сознательно такой цели, да и нелепо было бы смешивать работу на контрабандистов и исторические изыскания; но мысль эта маячила в отдалении. Вдобавок, изучая перед отъездом карту, я снова прошел маршрутами своих мысленных поисков; от Львова всего шестьдесят километров до Дрогобыча, это то самое пространство, где воевал и исчез дед Михаил; меня подталкивало туда, вело за руку.