В иной день дядя Валя сразу бы поставил Серова на место, но нынче он не был намерен иметь его оппонентом. Он как бы не услышал Серова.
— А что она ко мне в душу полезла? — обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. — Кто дал ей на это право?
— Я так просила вас открыть мне ваше сокровенное, — сказала Любовь Николаевна. — А вы не стали. Мне и пришлось…
— Нет, зачем надо было ко мне в душу лезть! — не мог успокоиться дядя Валя. — Хватало таких, которые ко мне уже лезли!
— Я была обязана все узнать о вас, — сказала Любовь Николаевна, и чувствовалось, что она, набравшись терпения, малым детям разъясняет очевидное и неизбежное. — Я и узнала. И поняла, что вы можете жить лучше, чем жили прежде. А раз можете, стало быть, и должны.
— Во дает! — заявил дядя Валя. — С чего это вдруг — и должны?
— Предназначение у вас такое.
— Тебе-то какое дело до наших предназначений?
— Я ощутила ваши свойства и ваши устремления, какие вы сами чаще словами назвать не можете, но какие в вас есть. Этим вашим порывам, желаниям я и дала ход и усиление. Тому, что всегда билось в вас и не находило выход. Как вы не можете понять это? И отчего вы не хотите согласиться с тем, что вы можете быть куда полезнее и необходимее и самим себе, и всем, и всему? Вы же сами желали этого!
— Утомили нас научные организации жизни… — вяло и словно бы для себя сказал Каштанов.
— Ты нас взбудоражила! — заявил дядя Валя. — А какие средства ты нам дала? Слаба оказалась! И тут драмы. Желания-то наши — одно, они при нас, они разрослись! А что мы можем? Ерунду! Вот я должен был эту паскуду Уриэрте выгнать из Гондураса! и все переменить… А выгнал? Как же!..
Дядю Валю, как потом выяснилось, всегда, с отроческих лет, задевали и беспокоили состояния народов, пусть и самых малых, пусть и вовсе ему неизвестных. В особенности находившихся в бедственном, разбойничьем мире. Тут и испанские происшествия дяди Вали имели объяснения. А теперь-то дядя Валя ощутил себя стратегом и тактиком, готовым устроить всюду порядок, каким он себе его представлял: тех-то сместить, а этих возвысить, этим, достойным и труженикам, все отдать и поручить, а этих, кровавых, мордами провести по столу. Глобус появился в квартире дяди Вали, а потом и атлас мира по весу не легче ведра с мокрым песком, и дядя Валя часами с лупой инспектировал континенты, водоемы, страны, департаменты, штаты, вилайеты, кантоны. Поначалу думал, что порядки он сумеет наладить, и скоро. Думал, предположим, что это после его усердий христианские демократы потеряли на выборах места в ландтаге земли Северный Рейн-Вестфалия. Сейчас-то понял, что нет, он ни при чем… Долго раздражал дядю Валю подонок Уриэрте. Появись он в пределах присутствия дяди Вали, скажем на улице Цандера возле «Кулинарии» и ресторана «Звездный», пришлось бы махровой марионетке с прокисшими усами и в генеральских штанах размазывать по физиономии горючие слезы. И ветеринарная лечебница на Кондратюка его бы не приняла. До того ненавидел дядя Валя Уриэрте за страдания народа. Но, как ни напрягался дядя Валя, какие слова, достойные и сессий и ассамблей, ни произносил он вслух и про себя, каналья Уриэрте из Гондураса никуда не убирался[6]. Отсюда и вышла драма, о которой намекнул дядя Валя. То есть, можно было догадаться, одна из драм, пережитых дядей Валей у политических карт мира…
За дядей Валей и Каштанов было поднялся с намерением — так казалось — объявить Любови Николаевне о своих печалях, ею вызванных, но храбрости не хватило.
— Вы нетерпеливы, — сказала Любовь Николаевна. — Вы захотели все сразу. А спешить нельзя. — Потом она задумалась. — А может быть, я дала каждому из вас слишком энергичный толчок…
— Я его не ощутил, — вежливо сказал Серов.
— Нет! Мы так больше не можем! — выдохнул дядя Валя.
— Ну почему же… — начал было Филимон Грачев.
— Помолчи ты, жертва интеллекта! — оборвал его дядя Валя. — Мы не можем так, непонятно, что ли!
— Дядя Валя прав, — кивнул Каштанов.
— А ты-то что молчишь? — обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. — Она тебя своим участием искалечила, превратила в инвалида, а ты молчишь! Не такая она уж и красивая, чтобы ей все можно было прощать!
Михаил Никифорович слова не произнес. Губы Любови Николаевны опять задрожали.
— Я ведь не все могу, — сказала она тихо. — Я, наверное, не все умею… Но ведь вы должны были сами…
— Вот тебе раз! — возмутился я. — Если вы не все умеете, зачем же вы поставили Михаила Никифоровича в такое положение, что при нем утек четыреххлористый углерод? Это ведь нехорошо…
— Но я… — начала Любовь Николаевна. И не договорила.
Укорить-то я Любовь Николаевну укорил, но тут же и ощутил возможную несправедливость собственных недоумений. Сейчас воином рати Валентина Федоровича Зотова я был ненадежным. Я не противился бы тому, чтобы Любовь Николаевна сгинула, исчезла бы из останкинской жизни. Но я и жалел ее. И себя опять упрекал в малодушии, житейской лени, в намерениях существовать гедонистом, стрекозой порхающей. Плохого нам Любовь Николаевна, выходило, не желала, а мы ее произвели во вражью силу. Старания Любови Николаевны мы посчитали ярмом, игом. Но не стали бы мы потом горевать об этом иге и ярме? Час назад я был уверен в том, что действия Любови Николаевны вредны, что они — насилие надо мной, над нами, что она над нами — кнут, чьи удары еще исполосуют в кровь наши натуры. Но, оказавшись рядом с Любовью Николаевной, существом неизвестно каким, но живым и несомненно женщиной, ослабевшей теперь, растерянной, впрочем не потерявшей привлекательности, а потому и трогательной, я снова чуть ли не «Вальс-фантазию» Михаила Ивановича Глинки желал услышать… Словом, я не знал, что делать и что говорить. И все молчали.
— Я не все могу и не все умею, — снова сказала Любовь Николаевна, и твердость уже появилась в ее голосе (руку Любовь Николаевна прежде сняла со спинки дивана и более не вызывала мыслей о мадам Рекамье). — Но вы должны были рассчитывать и на самих себя, на свои решения и поступки.
И далее она голосом классной руководительницы или голосом постового милиционера стала говорить о нашем жизненном предназначении, о наших обязанностях перед планетой, людьми и самими собой. И выходило так, что уроки мы приготовили плохо и следует ожидать переэкзаменовки осенью.
— Может, ты еще и родителей вызовешь? — сказал дядя Валя.
— Каких родителей? — спросила Любовь Николаевна.
— Наших, — сказал дядя Валя. — Чтобы призвали детей к порядку и надрали уши. Но с вызовом моих родителей могут возникнуть сложности.
— Вы шутите, Валентин Федорович…
— Шучу, — сказал дядя Валя. — Но беда-то ведь небольшая? И пора кончать комедию! Мы хозяева бутылки? Мы! И испытывать на себе опыты не согласны. На кой ты нам сдалась со своими уздечками? Насилиев терпеть не будем. Сгинь, и разойдемся по-хорошему.
— Я не могу сгинуть, — кротко сказала Любовь Николаевна.
И взглянула она на нас чуть ли не с мольбой, словно бы давая понять, что она готова ради нас и сгинуть, но не может, беда такая и для нее и для нас. Дядя Валя и тот замялся.
— Тогда хоть пивной автомат откройте, — сказал Филимон.
— Да погоди ты! — рассердился на Филимона дядя Валя. И обратился к Любови Николаевне: — А ты, если не врешь и вправду не можешь сгинуть, сама придумывай способ, как от нас отстать. Не будем же мы об тебя руки пачкать… Или как? — Теперь уже дядя Валя взывал к нам.
Но было видно, что террорист и каратель из Валентина Федоровича Зотова вряд ли получится. Хотя как знать… Ведь и безмятежного голубя тротуарного можно ввести в раздражение и заставить взлететь.
— Пусть сама что-нибудь предложит, — сказал Игорь Борисович Каштанов.
— Пусть сама, — согласился Михаил Никифорович. Это были его первые слова при разбирательстве с Любовью Николаевной.
— Что же я могу придумать? Что я могу предложить?..
— Мне думается, — вступил я, — Любовь Николаевна, прежде чем освободить нас от своих забот, должна излечить Михаила Никифоровича.
— Я не смогу сделать это, — печально произнесла Любовь Николаевна. — Не смогу сразу… И я…
— Что значит не можешь! — вскричал дядя Валя. — Калечить людей ты можешь, а лечить отказываешься?! Если ты его сейчас же не поставишь на ноги, мы тебя разорвем в клочья!
— Оставьте мои недуги, — рассердился Михаил Никифорович.
— Нет, — сказал я, — это дело важное не только для тебя, но и для нас.
— Я не смогу. — Теперь уже не печаль, а страдание было в голосе Любови Николаевны. — Здесь случай особенный… Но я… Я попробую… Позже… Я не могу вам все теперь объяснить…
— Да вылечит она! Вылечит! — принялся уверять нас Каштанов.
— Врет она все! — взревел дядя Валя. — Притворяется она! Цепляется за Москву и морочит нам головы! А ей и в Кашине делать нечего. Будет тянуть время с излечением, чтобы мы ее сразу же не прихлопнули!